Почему же дело было положено под сукно? Некогда Тютчев написал своему шефу: «…Я всегда буду помнить, граф, что чиновник, имеющий честь служить под вашим начальством, был бы виновен более всякого другого, если бы в своем поведении не сумел бы соблюсти умеренности, приличия и сдержанности»{111}. Однако в многомесячной отлучке Тютчева трудно усмотреть наличие «умеренности, приличия и сдержанности». Почему же министр иностранных дел не стал наказывать своего подчиненного? Почему столь вопиющий проступок не стал предметом служебного расследования, а сам факт самовольной и длительной отлучки чиновника со своего поста не был отражен в его формулярном списке? Никаких документов, отвечающих на этот вопрос, не сохранилось. Можно лишь предполагать, что Тютчева спасло заступничество влиятельного покровителя, с мнением которого вынужден был считаться даже граф Нессельроде. Таким покровителем мог быть только один человек — наследник престола. Лишь его вмешательством можно объяснить явное попрание закона: виновный не был наказан и даже со старшинством получил новый чин.
Интересно, что сам Федор Иванович нисколько не чувствовал собственной вины и не считал свою карьеру завершенной. Написав министру о желании сложить с себя должность в Турине, он не терял надежды получить более значительный пост, о чем и написал родителям: «…если только мне не предложат какого-либо поста положительно выгодного, какого-либо необычайного повышения — что мало вероятно — если, повторяю, не будет подобной счастливой случайности, я твердо решился оставить дипломатическое поприще и окончательно обосноваться в России»{112}. Он полагал, что имеет право ставить министру условия. Иногда его посещали озарения, и тогда он понимал, что жаждет получить должность, которой просто нет в природе: он примерял не себя к существующим должностям, а должности — к себе. Такой ход мысли извинителен поэту, но не чиновнику. Узнав, что министр собирается приехать летом на Богемские воды, Тютчев решил отложить свой отъезд в Россию, дабы встретиться с графом в приватной обстановке и доверительно поговорить о своих делах. (Мысль о том, что он просрочит свой отпуск, ему просто не пришла в голову.)
«Ибо все эти сильные мира более доступны и более покладисты за границей, нежели у себя дома. Поэтому, как только я узнаю, что он в Карлсбаде, я к нему отправлюсь. Я еще не знаю в точности, о чем я буду его просить, но я буду просить… Должность секретаря при миссии для меня не подходит. Я ни в коем случае не приму ее. Но еще вопрос, согласятся ли они назначить меня советником посольства или, за неимением подобного поста, дать мне более или менее подходящее место в департаменте… Недавно я получил значок за пятнадцать лет службы. Это довольно жалкое вознаграждение за пятнадцать лет жизни — и каких лет! — Но уж раз мне суждено было их пережить — примиримся с жизнью и со значком — каковы бы они ни были»{113}.
Значок, о котором упоминает Федор Иванович, — это знак отличия беспорочной службы за 15 лет нахождения в классных чинах. Он представлял собой «серебряную позолоченную квадратную сквозную пряжку с изображением на ней дубового венка и числа лет службы (римской цифрой)»{114}. Чиновники носили эту пряжку на груди с владимирской лентой. Именно такой знак отличия с цифрой XV хорошо заметен на лацкане форменного мундира персонажа картины П. А. Федотова «Свежий кавалер». Об этом же знаке написал Н. В. Гоголь в повести «Шинель», когда говорил о незадавшейся карьере вечного титулярного советника Акакия Акакиевича Башмачкина: «…выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу»{115}.
Именно такую пряжку, свидетельствующую о вполне заурядной и ординарной карьере, и получил Тютчев. Не вдаваясь в подробные рассуждения о том, можно ли было счесть его службу беспорочной, следует, однако, отметить, что сам Федор Иванович был не вполне, как говорится, адекватен, когда сетовал, что начальство не удостоило его более весомой награды. Не за что было удостаивать. Он начал свою карьеру с того, что благодаря влиятельному родственнику был сверх штата причислен к заграничной дипломатической миссии. Там он не утруждал себя особым рвением: долгие годы переписывал чужие депеши и развозил их по Западной Европе. Его жалованье было невысоким, но жизнь -исключительно комфортной. Он не предпринимал никаких усилий, чтобы отличиться. Более того, ухитрялся манкировать даже своими необременительными служебными обязанностями. Апогеем его безответственности стал самовольный отъезд из Турина. Его службу можно было назвать беспорочной лишь в насмешку. Однако наш герой, столь известный в свете своим остроумием, в данном случае не был склонен к самоиронии.
Впрочем, не будем к нему слишком строги. Он жил по законам среды, к которой принадлежал. Действие этих законов распространялось на немногих избранных счастливцев. Тютчев и люди его круга искренне были убеждены в том, что правительство, если оно требует от них службы, но не может обеспечить их достойным для жизни в свете денежным содержанием, просто обязано награждать их чинами и орденами, не требуя взамен даже элементарного соблюдения дисциплины. Люди этого круга прекрасно ощущали, что между ними и каким-нибудь Акакием Ахакиевичем Башмачкиным — дистанции огромного размера. Вспомним, что в это время и в этой среде существовало два рода дисциплины или субординации: официальная, о которой было написано в уставе, и более существенная — неофициальная и неписаная. Однако различие между этими двумя видами дисциплины было впервые сформулировано лишь три десятилетия спустя, в романе Толстого «Война и мир».
«Борис в эту минуту уже ясно понял то, что он предвидел прежде, именно то, что в армии, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку и он знал, была другая, более существенная субординация, та, которая заставляла этого затянутого с багровым лицом генерала почтительно дожидаться, в то время как капитан князь Андрей для своего удовольствия находил более удобным разговаривать с прапорщиком Друбецким. Больше чем когда-нибудь Борис решился служить впредь не по той писанной в уставе, а по этой неписаной субординации. Он теперь чувствовал, что только вследствие того, что он был рекомендован князю Андрею, он уже стал сразу выше генерала, который в других случаях, во фронте, мог уничтожить его, гвардейского прапорщика»{116}.
И Борис Друбецкой, и Федор Тютчев служили по этой неписаной субординации. Они были людьми света и жили по весьма удобным и приятным для них законам светского общества. И в этом отношении они равны. Но они не тождественны: Тютчев — гениальный поэт, и мы не можем судить его всего лишь как заурядного светского человека. Гений — всегда вне юрисдикции такого суда.
Тютчев обвенчался с Эрнестиной 17/29 июля в швейцарском городе Берне, в православной церкви при русской дипломатической миссии. После этого молодожены отправились в Великое герцогство Баденское, где в городе Констанце 29 июля/10 августа заключили брак и по католическому обряду. Последнее обстоятельство сделало их союз нерасторжимым: православная церковь допускала развод в исключительных обстоятельствах, католическая — в принципе отрицала развод.
В конце сентября 1839 года супруги поселились в Мюнхене и тотчас взяли к себе дочерей Федора Ивановича от первого брака — и две недели спустя дети так привязались к Эрнестине, «как будто у них никогда не было другой матери»{117}. Напомню, что в это время Тютчев формально всё еще продолжал числиться старшим секретарем миссии в Сардинском королевстве. Именно это обстоятельство и побудило его 27 января/8 февраля 1840 года простодушно донести в Петербург о недополученном им жалованье за последние пять месяцев его службы в Турине: с 1 мая по 29 сентября минувшего года, то есть по день вручения новым посланником Кокошкиным своих верительных грамот королю Сардинскому. Тютчев просил о выплате недополученных денег за время службы в Турине в качестве поверенного в делах (речь шла о значительной сумме, ибо жалованье поверенного в делах ощутимо превосходило жалованье старшего секретаря). О том, что он давно уже не исполнял своих прямых обязанностей, чиновник дипломатично умолчал.