Начальница отыгралась на беззащитной инспектрисе. Анна Дмитриевна Денисьева была вынуждена покинуть свое место, получив, впрочем, очень большую для того времени пенсию — три тысячи рублей в год. На эти деньги они с Лелей впоследствии и жили. «…При всех исключительных качествах своего ума, при всем своем поэтическом даровании и основательном, высоком и многостороннем утонченном даровании и основательном, высоком и многостороннем утонченном образовании и при всей ни с чем не сравнимой прелести и обаятельности своей беседы, Феодор Иванович был все-таки большой эгоист и никогда даже не задавался вопросом о материальных условиях жизни Лёли, которая все время жила на счет своей тетушки — maman, живя у нее и с нею»{209}, — вспоминал их родственник.

Отставной гусарский майор Денисьев, георгиевский кавалер и обладатель Золотого оружия «За храбрость», проклял дочь и едва не вызвал Тютчева на дуэль. Молва утверждала, что Федор Иванович, дабы избежать неприятностей, поспешил уехать за границу. Однако документы не подтверждают эти слухи. Тяжелее всех пришлось Елене Александровне. Общество от нее отвернулось, а бывшие подруги, за исключением одной, покинули ее. Денисьева искала и нашла свое утешение в религии, усердно молилась, пожертвовала все имевшиеся у нее драгоценные вещи на украшение иконы Божьей Матери в соборе всех учебных заведений близ Смольного монастыря. И относительное успокоение ей было ниспослано.

Реальный мир остался неизменным, но отношение к нему Елены Александровны изменилось радикально. Точнее, молодая женщина придумала свой собственный мир, центром которого стал Федор Иванович. «Мой боженька»{210} — так называла она Тютчева и только себя считала его подлинной женой. Трагизм ситуации усиливался ошибочным мнением Денисьевой, что ее избранник состоит с Эрнестиной Федоровной в третьем по счету браке, а не во втором, как это было в действительности. (Не исключено, что поэт сознательно ввел возлюбленную в заблуждение.) Различие было принципиальным, ибо по канонам Православной церкви четвертый брак не мог быть разрешен. Даже развод Тютчева с женой или ее смерть не дали бы Елене Александровне возможности узаконить свои отношения с отцом ребенка. О том, что она была в этом убеждена, свидетельствует в воспоминаниях муж ее сводной сестры: «Богу угодно было, — говорила она мне, — возвеличить меня таким браком, но вместе и смирить меня, лишив нас возможности испросить на этот брак церковное благословение, и вот я обречена всю жизнь оставаться в этом жалком и фальшивом положении, от которого и самая смерть Эрнестины Федоровны не могла бы меня избавить…»{211} Положение же Эрнестины Федоровны не было жалким, но тоже было фальшивым: все знали о связи ее мужа с Лелей Денисьевой. Еще в конце лета 1850 года Тютчевы переехали в новую просторную квартиру на Невском проспекте у Аничкова моста, но из-за безденежья не смогли приобрести новую мебель для гостиной. Обсуждая эту проблему с братом, Эрнестина Федоровна грустно заметила: «Боюсь, что ради гостиной нам придется совершить безумство, а настроение у нас обоих такое не легкомысленное, что, боюсь, пострадает от этого гостиная…»{212} В этой квартире, местоположение которой так нравилось госпоже Тютчевой, они прожили почти два года. 27 мая 1852 года Тютчевы покинули Петербург и отправились в Овстуг. Федор Иванович выдержал в деревне лишь до конца июня и поспешил вернуться в Петербург. Его жена с детьми, кроме учившегося в пансионе Дмитрия, осталась зимовать в Овстуге. Это был фактический разъезд супругов. Благопристойность была сохранена, супружеские отношения — нет. Разлука продолжалась шесть месяцев.

Вернемся к событиям годичной давности — к тому моменту, когда Лёля только что родила от Тютчева дочь Елену. Мы не знаем, как реагировала Эрнестина Федоровна на появление у ее мужа внебрачного ребенка. Однако достоверно известно, что Федор Иванович был в это время в разлуке с женой, и вряд ли эта разлука была случайной. Его письма, адресованные Эрнестине Федоровне, обширные выписки из которых я приведу ниже, дают представление о характере поэта, о его отношении к жене, о бушевавшей в семье Тютчевых буре… Как это ни покажется странным, но в поведении поэта не было «ни лжи, ни раздвоенья». Его натура органически сочетала вещи абсолютно несочетаемые — не желая прерывать своих отношений с Лелей, он стремился не просто сохранить семью, что было бы поступком обыденным и заурядным, но жаждал удержать привязанность своей дорогой Нести. Отношения поэта с женой и с Лелей меньше всего могут быть представлены, как банальный любовный треугольник, тремя вершинами которого были немолодой мужчина, его молоденькая любовница и постылая жена. Тютчев отличался от Стивы Облонского из «Анны Карениной» или Бузыкина из «Осеннего марафона» не только масштабом своей личности, но и своего рода уникальным отношением к жене. И для Стивы Облонского, и для Бузыкина их законные жены были только обузой, к которым они испытывали единственное чувство — чувство вины, Бузыкин в большей, а Облонский — в меньшей степени. Тютчеву же Эрнестина Федоровна была необходима, и он воспринимал ее присутствие в своей жизни как предначертание судьбы, как Провидение. Ни при каких условиях он не мог и не хотел с ней расставаться.

Итак, я предоставляю слово Федору Ивановичу и напоминаю, что 20 мая 1851 года, то есть за полтора месяца до написания первого из этих писем жене, у него родилась внебрачная дочь.

«Что же произошло в твоем сердце, если ты стала сомневаться во мне, если перестала понимать, перестала чувствовать, что ты для меня — всё, и что в сравнении с тобою все остальное — ничто? — Я завтра же, если это будет возможно, выеду к тебе. Не только в Овстуг, я поеду, если это потребуется, хоть в Китай, чтобы узнать у тебя, в самом ли деле ты сомневаешься и не воображаешь ли ты случайно, что я могу жить при наличии такого сомнения? Знаешь, милая моя кисанька, мысль, что ты сомневаешься во мне, заключает в себе нечто такое, что способно свести меня с ума.

Итак, любовь моя к тебе — лишь вопрос нервов, и ты говоришь мне этот вздор с выражением покорной убежденности. Известно ли тебе, что со времени твоего отъезда я, несмотря ни на что, и двух часов сряду не мог считать твое отсутствие приемлемым… Напрасно я упрекаю себя в малодушии, в безумии, в болезни, в чем угодно. Ничто не помогает. Это сильнее меня. Я с горьким удовлетворением почувствовал в себе что-то, что незыблемо пребывает, несмотря на все немощи и все колебания моей глупой натуры. А знаешь, что еще больше разбередило этот цепкий инстинкт — столь же сильный, столь же эгоистичный, как инстинкт жизни?.. Скажу тебе без обиняков. Это предположение, простое предположение, что речь шла о необходимости сделать выбор (курсив мой. — С. Э.), — одной лишь тени подобной мысли было достаточно, чтобы дать мне почувствовать бездну, лежащую между тобою и всем тем, что не ты. И конечно, не то чтобы мне нужно было сделать какое-то открытие на этот счет, — тут возмутилась гордость моей привязанности к тебе.

Увы, милая моя кисанька, во многом я бывал неправ… Я вел себя глупо, недостойно… По отношению к одной тебе я никогда не был неправ, и это по той простой причине, что для меня совершенно невозможно быть неправым по отношению к тебе…

Итак, я отправляюсь в дорогу — и самым кратчайшим путем… Мне не терпится позавтракать с тобою у тебя на балконе… <…>

До свидания, милая моя кисанька. Твой бедный старик — старик, очень нелепый; но еще вернее то, что он любит тебя больше всего на свете»{213}.

Через одиннадцать дней Тютчев вновь возвращается к теме разлуки.

«Милая моя кисанька, хочу воспользоваться одной из своих добрых минут, — минут просветления, для того, чтобы написать тебе спокойное и рассудительное письмо, такое письмо, которое ты могла бы прочесть перед моим дагерротипом, не обращая к нему упреков. Позавчера, в среду, я получил письмо от 4-го, написанное в комнате с видом в сад и на маленькую церковь, той самой комнате, которую ты предназначала мне. Но не смею слишком останавливать свои мысли на всем этом из страха разбудить дремлющее чудовище… Ведь у меня нет больше твоего всемогущего присутствия, чтобы его успокоить. Да, без тебя мне многого стоит защищаться от него. В твоем письме разлит тихий покой, некая безмятежность, которая благотворно на меня подействовала. Я почувствовал себя живущим в твоих мечтаниях жизнью призрака. Этот вид существования не противен мне. После всех моих беснований это так успокаивает меня. Ах, милая моя кисанька, прости мне все те язвительные и глупые упреки, которыми я тебя осыпал, нарушив свойственную тебе тихую безмятежность, столь милую для меня, хоть я сам и делаю все от меня зависящее, чтобы помешать тебе ею наслаждаться. Итак, как раз в то время, как ты мирно читала покойного господина Карамзина, я, безумец, своим письмом заронил тревогу в твои мысли. Извещение о моем приезде; следующей почтой — отмена. Крики, причитания, безумствования. Ну, согласись, милая моя кисанька, что порой я бываю поистине отвратителен. Но ты меня любишь, прощаешь меня и жалеешь. И к тому же, ты не можешь скрыть от самой себя в такие минуты, что и на тебе лежит доля ответственности за мои сумасбродства. Ведь ты же знаешь, что когда ты тут, я никогда не кричу так громко…»{214}


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: