— Он скоро будет профессором. Боже мой, как он умо лял меня когда-то выйти за него замуж. Мы могли бы жить с тобой совсем не так...
Лида ничего не ответила, но с обидой подумала, что не хотела бы иметь такого отца. Да ее тогда и не было бы просто на свете, была бы другая девочка или даже мальчик.
Год назад Лида заболела скарлатиной. Сначала не знали, что это скарлатина, и она лежала дома в сильном жару. Отец с топориком-секачом бегал на каток, залитый поблизости, откалывал куски льда, ей клали пузырь на лоб. Потом велено было ехать в больницу, Лиде сказали, что просто поедут кататься на лошадях, она поверила, ее закутали, как только могли, и повезли, потом она сквозь пелену увидела тесный коридор, людей в белье, ее несут на руках, и длинный-длинный ужасный сон с краткими пробуждениями: мать в слезах, врачи, другие дети, и опять уколы, уколы — живого места нет, солнечный свет, за оконным стеклом — смотри, смотри, Лидочка! —.улыбающееся лицо отца, потом умирающий маленький мальчик, который ей так нравился, его загородили ширмой, но и это уже не страшно — за окном снега, солнце, деревушка далеко-далеко под горой.
Она вернулась домой вытянувшаяся, похудевшая и дома еще лежала в постели, ненадолго вставала каждый день и все смотрела в окно. Мать сказала:
— Нужно бешеное питание!
Они продали все, что у них было ценного,— какой-то отрез и статуэтку из саксонского фарфора, сдали в торгсин мамино колечко, брошку, медальончик на тоненькой витой из золота цепочке. Но в торгсине платили только за вес, на изящество, работы не обращали внимания. Это было немного, но все же позволило поставить Лиду на ноги. В это время отцу предложили ехать в Сибирь.
Они еще колебались, разузнавали, что и как, и наконец отец решился, получил подъемные и начал собираться в дорогу. И сразу стало весело и немного тревожно. Составили список — что брать. На диване стоял чемодан с поднятой крышкой, в него клали какую-нибудь вещь и тут же вычеркивали ее из списка. Отец купил рыжую доху из жеребенка, высокие валенки, теплую шапку. Раньше он носил только кепку, называя ее — кепи.
Лида, сидя на кровати, сунула ноги в отцовские серые валенки, не достала дна, упала носом вперед, чуть не сбила зажженную керосинку, стоящую на табурете. У них в квартире плита не работала, да и дров не было, и все соседи готовили в комнатах. Керосина тоже не было, и отец возил его из Москвы, это строжайше запрещалось — возить керосин в поезде, но у отца был специальный медный сосуд с крепко завинчивающейся пробкой. Он заполнял его доверху, чтобы не булькало, клал в чемоданчик, и никто не мог придраться.
Наконец все было готово, и они поехали в Москву провожать отца. Отец был немного нелеп в своём рыжем жеребенке.
В Москве на шумной, людной, почти без снега площади втиснулись с трудом и волнениями в маленький автобус, поехали на другой вокзал. Отец объяснил, что это наши новые советские автобусы, заменившие красные английские («Помнишь, дочка, ездили смотреть иллюминацию?»). У нужного вокзала шли какие-то работы, из-за забора торчала деревянная башня.
— Метрополитен строят,— сказал отец,— подземную дорогу. В таком городе, как Москва, это необходимо.
Вслед за носильщиком, через запруженный душный вокзал вышли на длинный перрон к синему прекрасному поезду. Вошли в вагон и чинно сели на мягкий диван. Здесь все было великолепно — и выдвижная дверь с мерцающим зеркалом, и настольная лампа, и голубой ночник под потолком, и тяжелые красные занавески. Отец все ждал, что кто-то придет из института проводить его, выбегал смотреть и не мог дотерпеть, пока поезд отойдет, заскочил в буфет. Теперь уже и Лида научилась замечать это.
— Ну, ладно, ладно,— сказал отец,— все будет хорошо. Будь умницей, дочка. Ладно? И пиши мне.— Он поцеловал ее, и на нее дохнуло таким знакомым отцовским запахом, смешанным с вином и табаком. Нужно было уже уходить, и, расцеловавшись еще раз с отцом, они вышла на перрон, а отец, стоя в тамбуре за спиной проводницы, кивал и грустно улыбался. И ей стало очень жалко отца. Поезд тронулся, отец махал из-за плеча проводницы, и Лида еще долго узнавала его руку. Потом они пошли назад по длинному опустевшему перрону.
А ее отца, инженера Аркадия Викторовича Валединскоко, мягко и мощно понес на восток синий экспресс.
Аркадий Викторович брился, шел в вагон ресторан по чужим вагонам— через шаткие площадки между вагонами, защищенные клеенчатой гармошкой, из-под которой обдавало холодом, подолгу сидел за столиком, смотрел в широкое окно на белые поля, на голые березки, па забитые снегом елки. Потом он возвращался к себе. Мягкий вагон был заполнен наполовину, в купе был лишь один сосед, но Валединский часами стоял в коридоре у окна, размышляя о том, что его ожидает, и уже тоскуя в разлуке. Поезд мчался, и Валединский думал, вернее, чувствовал, глядя на эти леса, на мелькающие деревушки, на стрелочницу у переезда, замотанную платком, в лежащей поверх платка железнодорожной фуражке: «Ах ты, боже мой, велика Россия!» Но ведь пересекающая страну, гудящая под колесами бесконечная магистраль была лишь тоненькой ниточкой в этих снежных безлюдных просторах, ниточкой, на которую были нанизаны города, станции, заводы. А какие пространства разворачивались направо и налево от полотна! Он стоял в коридоре летящего вагона, лицом к северу, к далекому Ледовитому океану, пересекая великие реки и всякий раз жалея, что они подо льдом.
Потом он достал из портфеля письма жены, ее старые письма, не датированные по женскому обыкновению. Это были ее письма с курорта и из дому, когда он бывал в командировках. Хорошие старые письма. Уезжая, он всегда брал их с собой и читал в поезде или в гостинице, будто только что получил.
К концу седьмого дня он собрался, сунул ноги в непривычно просторные валенки, натянул доху. Поезд еще не остановился, а уже рядом с открытой дверью трусил по платформе человек:
— Аркадий Викторович? Ждем вас, ждем. Калошин, начальник лаборатории. Очень рад. Николай, бери чемодан! Пойдемте, Аркадий Викторович. А уши у шапки вы бы лучше опустили, а то ведь мороз у нас.
— Сколько же градусов? — Валединский мороза совсем не чувствовал.
— Градусов сорок.
— По Фаренгейту, вероятно? — хотел он спросить, но промолчал, вспомнив, что именно эта температура у Цельсия и Фаренгейта совпадает.
Пока дошли до машины, морозом стянуло кожу лица, приходилось тереть шерстяной перчаткой. Ехали в маленьком «фордике» по хорошо укатанной дороге.
— Квартира вам приготовлена,— сказал Калошин,— натопили хорошенько. Вот уже подъезжаем...
Кругом был мрак, и Калошин объяснил:
— Свет выключили на поселке. Часто выключают. Приехали.
Дом был двухэтажный, восьмиквартирный, как у них под Москвой, не зря их называют стандартными, только тот был оштукатурен, а этот бревенчатый. Поднялись на второй этаж, Калонин долго но мог попасть ключом в скважину, наконец открыл, чиркнул спичку.
— Где-то здесь свечка была. Ага! — Зажег свечу, но топтался неуверенно:— Счастливо оставаться. Устраивайтесь...
Валединский поднял уже разгоревшуюся свечу, увидел в ее колеблющемся свете казенную мебель: железную койку, покрытую серым одеялом, канцелярский стол, книжный шкаф, в другой комнате еще один такой же конторский стол и стулья. За голыми окнами слабо мерцал снег, больше ничего не было видно.
Он укрепил свечу в граненом стакане, раскрыл чемодан, достал фотографии жены и дочери, стал вынимать книги, справочники, все свои вещи.
Через несколько дней его уже все знали на заводе. Он ходил по пролетам над главным конвейером, который еще собирали, подтянутый, в туго завязанном галстуке, гладко бритый. Обедал он в столовой ИТР, потом опять до позднего вечера пропадал на конвейере. В кабинете своем в заводоуправлении он почти не бывал. И уже говорили: «главный сказал», «главный разрешил», «главный распорядился».
Андрей Гущин приехал на строительство завода горных машин из тайги. Правда, до этого он отслужил действительную на Дальнем Востоке и вернулся домой, в свою деревушку Сухой Ключ, — около деревни бил удивительной чистоты родничок, всегда высыхающий в середине лета. Но жить там ему было уже неохота: глушь, ни клуба, ни кино, ничего такого, а он уже хлебнул цивилизации. Отца Андрюшка не помнил, отца убили, когда Андрюшке было два года,— на золотых приисках были волнения, прибыли войска и стреляли по рабочим. Хорошо, в Сухом Ключе родни было много, помогли матери. Мать была совсем молоденькая, как девочка, прибитая горем, на нее ребята и мужики не обращали внимания. Лишь потом, с годами, она похорошела и расцвела. Когда кончились бои, прогнали японцев и мужики стали возвращаться из партизан и из Красной Армии, мать неожиданно снова вышла замуж. Родился братик Миша — Андрею было уже пятнадцать лет. Но, видно, не судьба была матери жить в тепле и ласке, через год ее мужа, человека доброго и грамотного, а главное, прошедшего и германскую, и гражданскую, и все на свете, задрали ночью волки, когда он возвращался из уезда. И опять родня помогала. Деревушка хоть и глухая, но народ с достатком — охотники да старатели. Потом мать устроили продавщицей в кооперацию. Андрюшка ходил с дядей на белку, но как-то не привлекала охота, хотя в тайгу он всегда шел с удовольствием. После действительной он побыл дома две недели, вроде бы погостил, увидал, что живут мать с Мишкой ничего, жить можно, и подался в другой, уже изведанный им, манящий мир, обещавшись матери присылать деньги. Он устроился чернорабочим на «Строймаш», поселок тоже был в тайге, но тут другое дело — на большой реке и у железной дороги, и главное — стройка: все кипело, и каждый день были перемены и новшества. Он попал сюда в самом начале строительства.