— Я знаю. Мне говорили.— И добавил важно: — Дети за родителей не отвечают.

— Кто тебе говорил о них? Хорошо, хорошо. Я не знаю, отвечают ли дети за родителей или нет. Пока что отвечали. Но я знаю, что мои отец и мать ни в чем не виноваты. Я это знаю твердо. Ты мне веришь?

— Да.

— Тебе трудно это понять. Ты, наверно, далек от всего этого, и слава богу. Но если бы твоих родителей посадили, ты бы поверил, что они враги?

— Я же оказал, что верю тебе.

Он нагнулся и поцеловал ее в твердые девичьи губы, и она доверчиво обхватила его шею рукой.

Теперь открылась новая сфера, которой прежде они почти не касались,— детство.

— А елку у вас дома устраивали?

— У нас нет.

— А у нас обязательно.

— Ты, наверно, отличницей была.

— Отличницей не отличницей, но училась хорошо. А за каждую двойку пятерку получала.

— ?

— Ну, тогда не двойка называлась, а «неуд» или «плохо». Помнишь? Вот если я «неуд» получала, мама мне давала пять рублей на развлечения. Пять рублей это ведь много было, правда? Это чтобы я не очень огорчалась.

— В качестве компенсации?

— Ага, наверно, так. А вообще я училась хорошо. Я ж теперь вое мечтаю поступить на заочное в институт иностранных языков. Не знаю только, как получится. А ты?

— Надо бы. Но не знаю, все руки не доходят.

У нее возникла привычка, потребность рассказывать ему обо всем — о разных историях из детства, и о детприемнике, и о совхозе, где она работала в войну, и о лесозаготовках, и он испытывал острую жалость, представляя, как она, голодная, замерзшая, копошится на делянке, собирая ветки, как до нее никому нет дела. И он начал отвечать ей тем же, рассказывать о себе, о войне, о родителях, о том, как он избил шофера и уехал сюда, и снова о войне. Ему были близки Мариманыч и Петька Тележко, он вспоминал о других ребятах и даже тосковал о них, но больше всего он тосковал о погибших — о Замышляеве, о Карпове, о Кольке Авдюшине, они казались ему лучше, может быть, потому, что потеря была невозвратимой. Он рассказывал Лиде о горящей тайге, о ее глухой бесконечности, о прыжках и взрывных работах, и она сказала ему как-то:

— Ты теперь будь поосторожней, пожалуйста.

...Начинались подгоговительныо работы, нужно было ходить на занятия по повышению квалификации, потом сдавать экзамены, опять — в который раз! — устройство парашютов, техника и тактика тушения пожаров, противопожарное снаряжение, практические занятия — взрывные работы, наземная подготовка: трамплин, парашютные качели, а потом и прыжки. Сергей теперь был инструктором, и действительно, он хорошо знал это дело и теперь сам уже объяснял и показывал. Потом он заезжал за Лидой,— занимались в лесном техникуме, в загородной школе, на аэродроме,— заезжал на базу, и они медленно шли по заснеженной длинной и прямой, как корабельный ствол, улице.

— Мне так хорошо,— сказала она.— А ведь знаешь, когда отца арестовали, я думала, жизнь кончилась.

— А кто его посадил, ты знаешь?

— Как кто? НКВД.

— Это, конечно. Но кто тот человек, который написал на него, который посадил его, понимаешь? Гущин, наверно, знает.

— А что, ты думаешь, обязательно такой должен быть?

Они шли по длинной заснеженной улице и не знали, что в одном из домов сидит за столам и бесшумно ест постаревший, плешивый человечек по фамилии Калошин. После обеда он натянет полосатую пижаму, ляжет на диван и станет решать кроссворд и решит его почти весь, только нескольких слов не будет знать, а потом придет маленький мальчик, окажет: «Здравствуй, дедушка», и они будут играть в дурака...

— Ему трудно было, твоему отцу. У него друзей не было. Вот что бы, например, я без друзей делал? И еще,— он нагнутся к ее уху,— у него такой жены не было.

...Они сняли комнатку поблизости от базы, чтобы Лиде ходить было недалеко. Комнатка крохотная, все вещи чужие, то вое равно хорошо.

— Ты меня любишь?

— Да. А ты?

— И я.

И те же вопросы опять, опять.

— Лида, а что это за ключи у тебя в чемодане, я забыл спросить?

— Достать?

— Зачем? Лежи, лежи.

— Это тети Нюшины. У меня тетя Нюша есть в Москве, я тебе, помнишь, говорила? Папина сестра. Меня ведь в Москве не пропишут, она сюда хотела переехать. А я: ни за что! С какой стати! Тогда она ключи прислала. От входной двери и от комнаты. Это, говорит, твой дом, входи в любое время. Смешная.

— Хорошая.

— Да, конечно. Не кури, я прямо не могу от дыма. Посмотри, вставать не пора? Ой, не хочется. Можно еще понежиться?

Она протянула руку и включила свет.

— Подвинься. Какой шрам, не могу смотреть. Как они тебе сюда попали! Очень больно было? — и поцеловала розовую гладкую кожицу под правой лопаткой.

Забежал Тележко, с сожалением оглядел Сергея:

— Еще один готов. Тепленький еще, как вое равно этот. А ведь человеком был.

Остался обедать, стал хлебать гороховый суп, удивился:

— Сама готовила? — И добавил: — Свадьбу смотрите не замотайте.

...За два месяца до женитьбы он и не помышлял об этом и, как нарочно, написал матери, чтобы не беспокоилась на этот счет.

— Придется давать опровержение,— посочувствовал Тележко.

— Вы думаете, она почему за меня дошла? — спрашивал Сергей, поднимая рюмку,— мы как в ресторан или в кино сходим, она считать начинает, сколько мне должна, прибавляет к прежнему. Но в арифметике не сильна, сбилась, запуталась. Что делать? Махнула рукой: замуж.

— Как в прорубь.

— Ох, он злился, когда я спрашивала, сколько заплатил.

— Горько!

— Все равно горько! Подсластить!

Они вставали, Сергей касался губами Лидиных губ. Было шумно.

— А ты, Петя, чего не женишься? Невест, что ли, мало? — это Голубева спрашивает.

— Я уже устарел. Маримановы сидят чинные.

— А Клара-то разоделась. Ты для кого это, Кларита, так вырядилась? Небось не для мужа.

— Ну, что вы — свадьба.

— Женщины одеваются для женщин, а не для мужчин,— это Петька,— а для мужчин они раздеваются

— Тьфу, дурак.

— Вася, пацан-то с кем остался?

— Колька с матерью.

— Сережа, дай я тебя поцелую. Ты, Лида, не ревнуй, я просто так. Дай и тебя поцелую. Живите счастливо,— это радистка базы.

— Был мороз очень сильный,— рассказывает Гущин, — думал, однако, пропаду. Доехал до дому — уже помертвел весь. Лена сразу полную ванну воды. Помнишь, Лена? Кипятку прямо напустила, раздела меня, я лег, а вода через две минуты холодная. Ей-богу. Помнишь, Лена?

— Как не помнить! Я горячую струю пустила, а (вода в ванне все холодная. Такой он был холодный. Представляете? Наверно, только через полчаса стала вода горячая в ванне.

— Спасла меня. Я уснул, встал как ни в чем не бывало.

— Горько!

— Андрей Васильевич,— почтительно говорит Кларита,— а вы как с Еленой Ивановной познакомились?

— Мы-то? Я болел. Помнишь, Лена?

— Ничего себе, болел! Представь, помню.

— Я болел, а она врачом уже была, пришла, можно оказать, с визитом. Ну не с визитом. По вызову приехала из города. Вот мы и познакомились. Не было бы счастья, да несчастье помогло, как говорят.

На миг что-то прошло по их лицам, смутная улыбка, воспоминание. Зима. Он плетется по вымершему поселку, прислоняется к соснам, не в силах идти от боли, а с сосен летит мелкий сухой снежок. Она входит в дверь. «Правильно, что клали снег на лицо, очень правильно сделали...» Дуся Оловянникова держит полотенце: «Давно врачом-то?..» Это только начало. Потом они сидят над книгой, над учебником геометрии. А за стеной лепечет гитара. Потом праздник, стадион. Потом Мишка... Инженер Валединский, отец вот этой счастливой невесты, подтянутый, бритый. И Перминов, боже мой, Степан Степаныч! И война. У нее — госпиталь, операции, перевязки без конца, плач, стоны, а у него аэродром, и самолеты с ревом разворачиваются над лесом. И — Мишка, Мишка...

— Да, давно это было.

— Горько! Подсластить! — кричат уже лениво, по обязанности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: