Сергей вовремя, как по заказу, проснулся и через минуту вышел на деревянную, покрытую твердо утоптанным снегом платформу. Спросил улицу, никто не знал, где такая,— здесь, как и в большинстве дачных поселков, были другие, свои ориентиры: за магазином, у водокачки. Наконец нашелся знающий, и Сергей пошел по узкой бугристой тропинке вдоль заборов, среди тишины и снега, потом свернул направо, опять направо, остановился около дома с нужным ему (теперь уже его!) номером, неожиданно страшно захотел курить, закурил,— было тихо, пламя зажигалки не колебалось,— и толкнул калитку.

Он знал, что родители занимают только полдома, необъяснимо, и не пытаясь объяснить это, сразу узнал — какую половину, поднялся на крыльцо и постучал. Никто не отзывался, он постучал снова. Из другой двери вышла старушка в солдатской шапке со следом от звездочки.

— Вы к кому?

— К Лабутиным.

— Вы им кто будете?

— Сын.

— Это я так спросила, проверить. Сразу видать, в отца. А я им соседка. Гулять пошли, скоро придут. Нашарь-ка ключ под приступочкой.

Он нащупал ключ, вошел в дом и с чувством радости, удивления и грусти остановился посреди комнаты. Петом прошел и во вторую. Здесь были многие известные ему вещи — и этот комод, и этажерка с книгами, и стол,— но он помнил их не так, раньше они не так и не здесь стояли. А некоторых вещей, о существовании которых он вспомнил лишь сейчас, взглянув на эти, вообще не было,— не было дивана и шкафа, стоявшего прежде в правом углу, и маленького столика. А другие вещи, не знакомые раньше, теперь, рядом со старыми выглядели особенно чужими. Он повесил шинель в углу на гвоздь,— вместо вешалки было вбито в стену несколько гвоздей. В комнатах было прибрано, чисто, но чувствовалось поразительное, всегда присущее их дому отсутствие уюта,— с этим, видно, ничего уже нельзя было поделать.

На этажерке стояла большая групповая фотокарточка. Эта фотография была семейной реликвией, предметом особой гордости. Когда-то мать ездила на юг в санаторий. Однажды к ним приехали отдыхавшие поблизости Сталин и Калинин, побыли с ними недолго и сфотографировались на память. Несколько десятков человек стояли друг над другом, амфитеатром, напряженно вытянув шеи, чтобы наверняка попасть в кадр. Калинин сидел где-то в среднем ряду, а Сталин во втором, и мать сидела от него за три человека. Когда приходили школьные друзья, Сережка спрашивал: «А где моя мама? Не можешь найти? Вот она, от товарища Сталина за три человека». Сталин был моложав, он сидел, положив руки на колени, и на правой руке один палец у него был забинтован. Может быть, он порезал палец, чиня карандаш, или обжег, раскуривая трубку.

Маленькие окошки, вата между рамами. А снаружи уже весенние, оседающие, но ярко сверкающие под солнцем снега.

Отца и мать он узнал, когда они едва появились в конце улицы и когда, собственно, узнать их было невозможно. Но он не был уверен всего лишь мгновение. Они шли, не торопясь, рядом, но молча, думая каждый о чем-то своем, а может быть, оба о том же самом. Отец в бекеше, в высокой полковничьей папахе, в белых бурках, мать в черной шубейке с серым смушковым воротником, в ботиках.

Так они и не научились ходить под руку.

Сергей вышел навстречу без шапки, сбежал с крыльца, обнял мать, и ему увиделось в ней что-то из тех давних времен, когда была она еще молодой, а он еще маленьким.

— Совсем? — спросил отец, обнимая его.— Ну и хорошо, сынок!

Потом они с отцом пошли в баню, благо, в бане был мужской день. Отец и в Москве всегда мылся в бане, хотя в квартире была ванна, и Сережку брал с собой.

И Сергею всякий раз странно было видеть важного, умного отца голым. А теперь отец изредка быстро взглядывал на сына, рассматривал тайком его шрам, его татуировку и наблюдал, как Сергей, взяв шайку, не горбясь, не прикрываясь, пошел за водой, пока отец берег место, как он легко нес полную кипятку шайку и как ловко окатил лавку.

После бани отец всегда выпивал за обедом четвертинку водки, потом спал часа два. Это был уже установившийся ритуал. И сейчас он поставил на стол не пол-литровую бутылку, а именно две четвертинки, и они впервые в жизни выпили вместе, на что мать смотрела не очень одобрительно.

На другой день они поехали втроем на соседнюю станцию. Там, в промтоварном магазине, к которому родители были прикреплены, Сергею выбрали и купили по лимитной книжке темно-серый костюм.

Он ездил в военкомат, становился на учёт, фотографировался, получал паспорт,— на все это ушло недели две,— после этого возник вопрос: что делать дальше?

— Что думаешь делать?

Это спросила мать.

— Пусть отдохнет еще, успеется.

Хорошо бы поступить в институт, но для этого нужно иметь среднее образование, а у него только девять классов. Наверно, стоит поступить работать куда-нибудь и учиться в вечерней школе, а потом в институт. Но в какой? Надо подумать! Да и время еще есть.

За войну от его прежних привычек не осталось и следа. Но где-то, спрятавшись очень глубоко, они жили. И теперь они вышли вперед и, наоборот, военные отошли в сторону, как бы смутившись. Он уже не мог бы, пожалуй, спать на сырой земле, в снегу, есть с кем-то, иногда с совсем незнакомым человеком, из одной посуды. У него появилась брезгливость. Он возвращался к прежним устоям и привычкам. Его даже разозлило, что за войну пропал альбом с марками. Но он уже не был прежним. Куда там!

— Ты бы позанимался пока,— предложила мать,— вспомнил бы школьное.

Пришел приглашенный матерью внук старушки соседки, мальчик из десятого класса. Принес учебники, аккуратно обложенные серой бумагой. Потоптался неуверенно, что-то бормоча. Сергей тоже неуверенно взял учебники. Этот мальчик был ему совершенно чужд и даже неприятен. Он был ему не нужен и неинтересен, этот мальчик. В его возрасте Сергей уже был солдатом.

Ах, если бы он ушел в армию с завода или из института, он бы вернулся туда же. Пусть многих бы уже не было, но кто-то бы и остался, и другие бы тоже возвратились, а так ни он никого не знал, ни его никто не знал, и было непонятно — куда приткнуться.

Ему стали часто сниться прыжки. Он шагает в раскрытую дверь «Дугласа» вслед за Васей Маримановым, ступает в дымную жуткую пелену и долго летит вниз, а парашют все не раскрывается.

— Т-сс! Чего кричишь? — разбудил его как-то ночью отец.

— А? Кричу? Снилось, что прыгаю...

— Это ты растешь еще, наверное, сынок.

— Ну нет, отец, я уже вырос.

Он ездил в Москву и бродил, голодный, по улицам, останавливался около институтов, смотрел, как, легко одетые, выбегают студентки, как просто разговаривают со студентами. Однажды на Никитском бульваре он встретил парня из их двора, хотел пройти мимо, но тот заметил, подошел, поздоровался, ничуть не удивляясь встрече. Поболтали о том о сем, и парень сказал между прочим:

— А твоя-то, знаешь? Замуж вышла!..

И хотя Сергей последние года три совсем не думал о ней, он был сейчас уязвлен и возмущен ее предательством и коварством, как будто она была его невестой.

За городом еще лежал снег, а в Москве было совсем сухо, девчонки по улице Горького ходили в легоньких туфельках.

Он бродил по городу, узнавал, вспоминал. Очень обидно было, что теперь, когда Москва особенно была нужна ему, он жил за городом, а ведь он был настоящий москвич. Он помнил очень многое. Он помнил, как прилетал дирижабль «Граф Цеппелин», а потом, как летали наши серебристые дирижабли. Он помнил, как взорвали храм Христа-спасителя, чтобы строить на этом месте Дворец Советов. Помнил, как открылось метро — от Сокольников до Парка культуры. Он помнил улицу Горького еще до реконструкции — Тверскую — и помнил новую, праздничную эту улицу. Он стоит в толпе, вытягивает шею, поднимается на цыпочки и видит под восторженный шум открытую машину в цветах и крупное смеющееся лицо Чкалова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: