Совсем иначе Павел повел себя в отношении нашей героини. 1 декабря 1796 года московский генерал-губернатор M. M. Измайлов получил именной указ: «Объявите княгине Дашковой, чтобы она напамятовала происшествия, случившиеся в 1762 году, выехала из Москвы в дальние свои деревни». В черновике император собственноручно приписал: «чтоб ехала немедленно»{303}. Павел считал непосредственным убийцей князя Ф.С. Барятинского, которого подверг аналогичным с Дашковой гонениям. Оба были помилованы одновременно и в одних и тех же выражениях: «Позволить… жительство свое иметь… в Москве, когда нашего в сей столице пребывания не будет»{304}.
Возможно, Павел, неведомо с чьих слов, видел в княгине вдохновительницу преступления. Вспомним отзыв Бекингемшира: «Если бы когда-либо обсуждалась участь покойного императора, ее голос неоспоримо осудил бы его; если бы не нашлось руки для выполнения приговора, она взялась бы за это»{305}. Однако император мог ошибаться. Вряд ли наказание, павшее на голову княгини в 1796 году, является подтверждением ее вины.
Но и само желание Екатерины Романовны безоговорочно возложить всю ответственность на Алексея Орлова говорит о стремлении обелиться. Показать дистанцию между собой и убийцами. Выделить себя из группы соучастников. Противопоставить им. А значит — в известной степени и государыне, покрывавшей преступников. На этом пути письмо Орлова играло ключевую роль.
В воспоминаниях Дашкова говорит о документе так, как если бы он был ей известен сразу после ропшинских событий, а потом всплыл уже при Павле I{306}. Княгиню не смутил тот факт, что письмо было предъявлено ей Ф.В. Ростопчиным в 1805 году в копии, а рассказ об исчезновении подлинника, мягко говоря, вызывал сомнения. Согласно Ростопчину, документ был найден после смерти Екатерины II в особой шкатулке и передан Павлу I: «Я имел его с четверть часа в руках. Почерк известный мне графа Орлова… Император Павел потребовал… письмо графа Орлова» и «бросил в камин и сам истребил памятник невинности Великой Екатерины, о чем и сам чрезмерно после соболезновал»{307}.
Дашкова приписала Павлу восклицание: «Слава богу! это письмо рассеяло и тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться у меня». Если император испытал радость и облегчение, то зачем было сжигать письмо? Вопросов к истории множество, но, будучи человеком пристрастным, княгиня охотно поверила в подлинность письма. Ведь оно подтверждало версию Панина, сторонницей и распространительницей которой Екатерина Романовна была много лет.
Рассказ самого Никиты Ивановича содержится в мемуарах его племянницы Варвары Головиной. «Решено было отправить Петра III в Голштинию, — писала фрейлина. — В Кронштадте подготавливали несколько кораблей… Приведу здесь достоверное свидетельство, слышанное мною от министра графа Панина: “…Я находился в кабинете у ее величества, когда князь Орлов явился доложить ей, что всё кончено. Она стояла посреди комнаты; слово 'кончено' поразило ее. 'Он уехал?' — спросила она вначале, но, услыхав печальную новость, упала в обморок… Надежда на милость императрицы заглушила в Орловых всякое чувство, кроме одного безмерного честолюбия. Они думали, что, если уничтожат императора, князь Орлов займет его место и заставит государыню короновать себя”»{308}.
Итак, обвинения в адрес Орловых распространял Панин. Восклицание императрицы в рассказе Никиты Ивановича: «Моя слава погибла! Никогда потомство не простит мне этого невольного преступления!» — очень похоже на слова, переданные Дашковой: «Вот удар, который роняет меня в грязь!»{309} А далее: «Слишком рано для вашей славы и для моей». После таких слов должно было произойти нелицеприятное объяснение.
Но нет. Княгине отворили кровь, чета Дашковых перебралась во дворец и зажила с императрицей как ни в чем не бывало. Значит, у разговора был конец, который опущен в «Записках» и который позволил Екатерине II оправдаться. Княгиня подводит читателя к мысли о том, что во время объяснения государыня показала ей письмо Алексея Орлова.
Сторонники версии «заговора вельмож» часто подозревают, что Дашкова знала о гибели Петра III больше, чем рассказала. Ее многозначительные недомолвки воспринимаются как намеренное желание скрыть правду.
Однако могло быть и наоборот. Княгиня знала очень мало. От нее по-прежнему продолжали «всё скрывать». Посмотрим, например, как описан ею придворный быт: «Я пламенно любила музыку, а Екатерина напротив. Князь Дашков, хотя сочувствовал этому искусству, но понимал его не более императрицы… Она, обыкновенно, подавая секретный знак Дашкову, затягивала с ним дуэт… Ни тот ни другой, не смысля ни одной ноты, составляли концерт самый дикий и невыносимо раздирающий уши… Она также искусно подражала мяуканью кошки и блеянью зайца (так в тексте. — О. Е.)… Иногда, вспрыгивая, подобно злой кошке, она нападала на первого мимо проходящего, растопыривая руку в виде лапы»{310}.
В самих «кошачьих» концертах ничего невозможного нет. (Точно такие же Дашкова могла видеть летом, посещая великокняжескую чету в Ораниенбауме.) Екатерина II описывала в мемуарах, как с юности научилась копировать голоса животных. Однако время после убийства Петра III было крайне неподходящим для подобных развлечений — дворец оказался фактически в осаде.
Дашкова убеждала Дидро, что «в России никто, даже среди народа, не обвинял Екатерину за участие ее в смерти Петра III»{311}. Это неправда. Согласно донесениям иностранных послов, один ночной взрыв в гвардии следовал за другим. Прусский министр Бернхард фон Гольц сообщал 10 июля о «множестве недовольных», число которых «возрастает со дня на день»{312}. Чуть позже дипломат добавлял: «Теперь, когда первый взрыв и первое опьянение прошли, сознают, что только покойный император имел право на престол»{313}.
Голландский резидент Мейнерцгаген доносил 2 августа в Гаагу, что «третьего дня», то есть 31 июля, «ночью возник бунт среди гвардейцев», охвативший два старших полка — Семеновский и Преображенский. Солдаты «кричали, что желают видеть на престоле Иоанна [Антоновича], и называли императрицу поганою». «Майора Орлова» — Алексея, — который пытался их успокоить, они именовали «изменником»{314}. Спустя два дня беспорядки возобновились.
«Братья Орловы едва смеют теперь показываться перед недовольными, — писал Гольц. — Нет таких оскорблений, которых не пришлось бы выслушать Орлову-камергеру (Григорию. — О. Е.) в одну из тех ночей, когда императрица посылала его успокаивать собравшихся»{315}.
Раздражение росло день ото дня. Кейт писал в Лондон 9 августа: «Между гвардейцами поселился скрытый дух вражды и недовольства. Настроение это достигло такой силы, что ночью на прошлой неделе оно разразилось почти открытым мятежом. Солдаты Измайловского полка в полночь взялись за оружие и с большим трудом сдались на увещевания офицеров. Волнения обнаружились две ночи подряд, что сильно озаботило правительство»{316}. Мейнерцгаген сообщал, что результатом волнений стали «аресты и высылка множества офицеров и солдат из столицы»{317}. Информацию об арестах подтверждал и Кейт.