Я ответил, что любая работа для меня радость, потому что устал от безделья.
— Готов хоть сейчас.
И взялся за шапку.
— Ну разве что так, — согласился Терентий Иванович. — Безделье, оно, конечно... Только не сегодня, а завтра. С утра подойдет сварщик, я договорился. Трансформатор уже притащил...
«Сварщик? — подумал я удивленно. — Терентий Иванович варил, а я помогал бы...»
— Сам бы справился, — продолжал дядя, — но, думаю, пусть лучше сварщик, потому что трансформатор чужой, еще спалишь...
Разговор Терентия Ивановича получался странный, он вроде бы заманивал меня к себе и старался сделать это похитрее. Чувствовалось, нелегко ему даются эти слова: за всю жизнь он мало кого просил, норовил все делать сам и ловчился управляться даже с такой работой, которую испокон веку делают вдвоем. Бревна, например, распиливал в длину. А тут — на тебе: придите, будьте такими хорошими, помогите! Что-то было не так, но я виду не подал, не спросил, а в чем же моя работа, если сварщику помогать будет дядя.
— Так договорились? — сказал Терентий Иванович на прощанье. — Жду в восемь утра!
Когда я пришел, меня радостно приветствовал пес Тарзан, называемый проще — Тазя; он бил хвостом, разметая свежий снег, крутил мохнатой головой и смотрел преданно, выпрашивая кусок хлеба, который лежал в моем кармане и который Тазя чутьем унюхал издали. На лай вышел Терентий Иванович, поздоровался и сказал:
— О, пришел!
Вскоре мы начали: сварщик ловко и споро варил клетки, дядя ему помогал и на мои просьбы допустить к этой работе отвечал отказом.
— Еще нахватаешься вспышки, — ворчал он. — А мне оно не страшно.
Он дал мне молоток и обрубок рельса, на котором я должен был править гнутые угольники. Из трех десятков один и впрямь оказался не очень-то ровным, и я возился с ним полчаса, ударяя то по угольнику, то по рельсе, слушал звон и гадал, зачем меня пригласил Терентий Иванович. Когда мне надоело «править», я пошел к привязанному за сараем Тазе и играл с ним, а после снова бил по рельсе и слушал звон.
Клетки были закончены. За обедом мы поговорили о них, о нутриях, и Терентий Иванович сказал, что держать их становится все тяжелее, потому что косить негде. Сварщик поддакнул, дескать, любая живность во дворе приносит одни хлопоты. Когда он ушел, Терентий Иванович вынес из спальни две шкурки нутрии. По тому, как торжественно он мне их передал, как загадочно молчал, можно было догадаться, что мне они не предназначены.
— Как тебе выделка? — спросил он не сразу, дав мне возможность погладить мех, полюбоваться им. — Кажись, получилась...
— Выделка отличная, — сказал я так, будто что-то понимал. — Мех чистый, блестит... Играет!
Терентий Иванович довольно улыбнулся, а я продолжал хвалить мех, как хвалил бы его скорняк, хотя я, кроме кроличьих шкурок, ничего в руках не держал. Но мех и вправду был чистым, мягким.
— Тебе! — коротко сказал Терентий Иванович, но тут же добавил: — Мы с женой решили.
Я поблагодарил Терентия Ивановича самыми искренними словами, потому что был рад не шкуркам, разумеется, а тому, что дядя сделал мне подарок. Да еще после всей ругани, косых взглядов.
— Мне хотелось, — сказал Терентий Иванович, когда мы в пятый раз решили, что шапка выйдет превосходная, — пошить тебе здесь. Чтобы и я увидел. Есть одна женщина, — дядя даже голос понизил, доверяя мне тайну. — Мастер! Не всем и шьет, но мы попросим...
— Согласен, — ответил я. — Но времени мало: послезавтра надо ехать.
— Поэтому и попросим, — настоял Терентий Иванович. — Думаю, положение она учтет.
Не откладывая, мы сразу же пошли к этой женщине на работу, и Терентий Иванович уговорил ее. Мастерица, работавшая в поселке, а жившая в деревне, обещала сделать за два дня.
— Точнее, за две ночи, — сказала она нам, улыбаясь. — Потому как я днем работаю.
— Та оно понятно, — понимающе кивнул Терентий Иванович. — И праздник тут как тут.
— Но если надо — сделаю, — пообещала женщина. — Приезжайте!
Через два дня мы с Терентием Ивановичем к ней поехали и, поскольку был праздник, попали на гулянку. В доме мастерицы было много гостей, а мать — веселая старуха, сыпавшая прибаутками, так настойчиво предлагала отведать того или другого, что отказаться было просто невозможно. О шапке не говорили — мастерица едва начала кроить, — да и до шапки ли?.. За столом шел веселый разговор, а после — песни затянули. Словом, посидели мы хорошо, но пришло время прощаться.
К вечеру пошел снег, густой, лапчатый, ветер все усиливался, и вскоре началась метель.
Провожала нас мастерица и, несмотря на наши возражения, пошла в снег на автобусную остановку. Там собралось немало людей, приезжавших в гости в деревню, и они поговаривали, что последнего рейса не будет, так как дорогу основательно замело. К тому же дело, мол, праздничное. Но никто не уходил — надеялись. Терентий Иванович разошелся, предлагал не ждать автобуса, а вернуться и догулять. Он забыл, что завтра должен был заехать за мной товарищ, и, когда я напоминал об этом, досадливо морщился:
— Ну да!
— Оставайтесь! — просила мастерица, зыркая на нас развеселыми глазами. — Хурделица началась не на шутку! Гулянку учиним, ох и гулянку!
— Обязательно! — поддерживал ее Терентий Иванович. — Праздник надо отметить!
Мне приходилось повторять, что завтра ехать, и Терентий Иванович отвечал: «Ну да!..»
Автобус не показывался, люди мало-помалу расходились, и скоро мы остались втроем. Ждать было бесполезно, и, распрощавшись с мастерицей, мы пошли пешком. Дорогу замело на совесть, и нам приходилось брести по снегу. Терентий Иванович часто останавливался — идти было ему тяжело. И я пожалел, что он не остался ночевать, завтра приехал бы. Словно угадывая мои мысли, Терентий Иванович, когда мы переводили дух, сказал:
— Вот в такую погоду, только бы чуть потише, шел бы и шел и ни о чем не думал. До того хорошо! Согласен?
Как было не согласиться — и мы двигались дальше. Так мы с Терентием Ивановичем попали еще раз в метель, ночную, злую, лепившую снегом с такой силой, что лицо леденело. Три или четыре километра показались долгими. Но все же это была совсем другая метель, непохожая на ту — первую. Да и неудивительно: то, что было тогда, повториться не могло.
И вот Терентий Иванович прислал мне шапку. Я многое вспомнил, передумал и нашел, что жизнь человеческая больше грустная, чем веселая, и часто движется совсем не так, как хотелось бы. Поэтому я решил написать Терентию Ивановичу, поблагодарить за шапку и высказать все, что передумалось. Откуда-то взялась уверенность, что он поймет меня, и я сел к столу немедленно. И написал. Но когда перечитал, то ужаснулся: слова вышли безликие, стертые и говорили совсем не то, что мне хотелось. Все, что я размазал на два листа, можно было передать одной фразой: «Спасибо за шапку!» Да разве я только это хотел написать? Нет! Я хотел сказать, что, несмотря ни на что, Терентий Иванович оставался для меня самым дорогим человеком, без которого, хотел бы я того или нет, не представляю своей жизни. А об этом — ни слова. «Что же мы за люди? — спрашивал я себя. — И почему, научившись чему-нибудь, что требует ума, мы ничего не понимаем в чувствах. Не можем их выразить словами человеческими. И если даже поняли что-то, то будем молчать, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не подумал, что мы слабые. Мы же сильные, сильные тем, что ничего не понимаем, не чувствуем и всегда чего-то боимся...» Я злился на себя за боязнь хороших, нежных слов, которые надо высказывать вовремя, а не тешить себя ими, пока не станет слишком поздно и когда кажется, будь жив человек, непременно сказал бы. Как-то незаметно, с самого детства нам внушили, что нежность — слабость, что жалеть — ниже человеческого достоинства и поэтому жалеть не надо. Но жалость бывает разная — а нам-то что до этого, нам важно было услышать: жалеть не надо. Просто и понятно каждому. «Ну почему у нас все так? Почему?..» Да ведь кто ответит.