— А вот и невозможно, — сказал шофер и, повернувшись к Никодиму Васильевичу, предложил: — Поехали?
— Та как же так? — обиделся хозяин. — Вот там бы под сливою и посидели... У меня все готово, а?
Шофер энергично, как-то по-бычьи закрутил головой и сел в кабину, видно было, что ему тяжело слушать слова Добрыни и хотелось побыстрее уехать.
— Лиха не оберешься, — не утерпел он все же сказать, с этими словами они и тронулись, оставив Добрыню любоваться шкафом, пораскрывать все его дверцы, выдвинуть ящики, вдыхая стойкий запах свежего дерева и клея. Никодим Васильевич представлял, как Добрыня, осматривая, найдет связку ключей или же завалявшийся с фабрики шуруп и, быть может, просто золотистую стружку... Ехали они, впрочем, недолго и остановились перед высоким и ладным кирпичным домом, крытым белым шифером, с синими резными наличниками окон. У ворот, будто поджидая их, стояла старушка в белом платке, от чего темное и сморщенное лицо ее казалось совсем черным. Сгорбившись и прижимая к груди две газеты, она пытливо смотрела на них.
— Читаешь все! — крикнул ей шофер, остановившись и не выключая мотора. — Читай, читай, может, там чего и напишут... Я тут тебе квартиранта привез!
Старушка кивнула, пожевала губами, как бы готовясь вступить в разговор, и сказала неожиданно твердым голосом:
— А что кричишь? Привез, так входите.
И распахнула калитку.
— Мне ехать надо, — все так же крикнул шофер, — но ты не забудь!
— Да ладно, — отмахнулась старушка и посмотрела на Никодима Васильевича ясными, совсем не старческими глазами. — Прошу ко двору...
Шофер сразу же уехал, а Никодим Васильевич пошел со старушкой в дом, на большую и прибранную веранду, в углу которой стоял голубой газовый баллон, а чуть подальше от него — белая плита. Сидели за чистым деревянным столом... Селифониха долго наговаривала, как у нее хорошо и спокойно жить, долго расспрашивала, что за человек Никодим Васильевич, откуда приехал и зачем, и в конце концов предложила комнату в доме.
— Но ежели желаете отдельно, — сказала она, — то есть у меня домок в огороде... То стоит пятнадцать!
Никодим Васильевич, чувствуя, как старухе по сердцу такой обстоятельный разговор, неторопливо оглядел «домок», оказавшийся всего лишь небольшим сарайчиком с одним большим и светлым окном. Стены были прохвачены раза два мелом, но глина кое-где все же проступала темными пятнами. В сарайчике стояла узкая железная кровать и стол. Сразу же у двери были вбиты два гвоздя и прикноплена газета — вешалка. Перед дверью в двух шагах росла раскидистая яблоня, ветки ее опускались на крышу сарайчика. «Чего бы и не жить» — подумал Никодим Васильевич и сказал старушке, что остается.
— Вот и хорошо, — ответила она, пожевав губами. — Надо бы для порядку задаточек... А я постелю принесу.
Никодим Васильевич дал старухе десять рублей, и она скрылась в доме, а после как заводная стала носить в сарайчик то постель, то какую-то посуду, стул принесла и чистую клеенку на стол. И все что-то приговаривала, спрашивала, и если Никодим Васильевич отвечал ей, то она кивала и говорила: «Да оно так!» А после, незаметно как-то, и убралась со двора, пошла к соседям. И соседи узнали, что приезжего зовут Никодимом Васильевичем, что в поселок он попал по болезни сердца, отдохнуть ему надо. Соседи, такие же старые, как и Селифониха, участливо кивали головами, но мало что понимали, потому что сами, если случалось заболеть, никуда не ездили, лечились на месте и способами известными. Но раз приехал человек, значит, ему так надо; это они понимали. «Говорит только мало, — печалилась Селифониха, — будто думает все о чем-то... Чудаковатый такой...» На это соседи ничуть не удивлялись, потому что видели в своей жизни немало чудного, привыкли.
Так и прижился Никодим Васильевич в Зареченских Выселках, можно сказать, в один день, и ночью, когда налетела гроза, когда тяжелый резкий и густой ветер бегал по крыше сарая и грохотал куском железа, положенным на прохудившемся углу, он лежал в теплой постели и смотрел на черно-синий проем окна, на ветку яблони, метавшуюся в окне, подобно чьей-то руке. Вспыхивали и гасли молнии, дождь резко стучал по шиферу, а мысли Никодима Васильевича были светлые и приятные; думал он о том, что все же выбрался в поселок, что можно будет, не заботясь особо, бродить по его улицам, рассматривая людей; дома, сады. Мечталось о речке Оржице. Вспоминался Добрыня и шофер, так ловко все устроивший. Разное приходило в голову Никодима Васильевича, но все хорошее, приветливое...
И жилось ему с того дня легко, будто он знал, что кто-то близкий и заботливый думает о нем беспрестанно, переживает и печалится, и тепло этой печали долетало до него. Хорошо жилось в Зареченских Выселках, о которых он столько передумал; и совсем не чувствовалось, что Никодим Васильевич совсем один на всем белом свете и некому о нем ни тревожиться, ни печалиться...
Через неделю люди в поселке привыкли к Никодиму Васильевичу. Здоровались и не удивлялись, когда видели, как он ходил по улочкам или блуждал среди прилавков местного базара. А что больше делать, когда отдыхаешь... Все, кто уже знал Никодима Васильевича, поняли к тому времени, что он человек молчаливый и, быть может, несколько странный и видом своим, и молчаливостью, но добрый, а жители поселка, повидавшие всякое на своем веку, ценили больше всего доброту.
Никодим Васильевич исходил многие улицы поселка, забирался в самые дальние окраины — и везде, даже себе не признаваясь в том, что он все же кого-то ищет, присматривался к лицам людей. Первым делом он сходил к железнодорожному вокзалу, но на месте того дома, где он тогда останавливался, теперь стояло строение чайной, приземистое и с узкой входной дверью. Никодим Васильевич посидел в одном из двух просторных залов, выпил пива и поглядел на буфетчицу, которая, нацедив ему кружку, резанула широким ножом конфету и кинула половинку в накрашенный рот...
В августе, как это часто бывает в тех местах, навалилась нестерпимая жара, солнце палило с утра, дождей не было. На улицах сильнее запахло пылью и сухой выжженной травой. Даже Оржица обмелела, и вода в ней не бурлила, а тихо струилась меж коряг и ивняка, и было ее совсем мало. На берегах речки кочковато росли травы, задумчиво бродила цапля, иногда стояла подолгу на одной ноге, будто вслушиваясь в звенящую тишину летнего дня; невидимая птица тревожилась своим нескончаемым «д-дыр-р-р-р», похожим на пулеметную очередь. В прозрачной воде шныряла рыбья мелюзга...
Никодим Васильевич долго просиживал на берегу Оржицы, смотрел на воду, на привольный ивняк, выросший на месте порубанных деревьев, на небесную синь. Ему казалось, что речка здорово усохла и изменилась за эти годы, но об этом можно было только догадываться, потому что тогда он ее и не рассмотрел как следует. Речка да и речка, помнится только деревянный мост и название...
Так, сидя в один из августовских дней близ воды, Никодим Васильевич решил, что пора уезжать. Прожил он тут три недели, и его потянуло домой, в свой город, и там же, у речки, он подумал о том, что непременно напишет обо всем этом рассказ. Пусть это будет совсем небольшой рассказ, пусть он будет всего лишь один, но такой, чтобы каждый, кто его прочтет, понял многое и задумался... Никодим Васильевич знал, что научить жизни невозможно, да это и не требуется, потому что сколько людей, столько и судеб и каждый человек постигает житейские истины сам; он блуждает и ошибается, но все же находит свое место. Весь вопрос только в том, сколько времени уходит на эти поиски. Год, два, десять или вся жизнь?..
Размышляя о себе, Никодим Васильевич находил, что его-то жизнь прошла, собственно, и, кроме поездки в Зареченские Выселки, где он так никого и не встретил, в ней уже ничего хорошего не будет. Дальнейшая жизнь виделась Никодиму Васильевичу долгой и отчего-то пустой. Вот об этом он и собирался написать, потому что именно в Выселках он понял, что нет для него ничего важнее, чем рассказать о своей жизни, о той далекой, незабываемой ночи. Никодиму Васильевичу не хотелось, чтобы в мире жили одинокие, заброшенные люди, и он хотел сказать об этом. «А если и тогда будут такие, — с грустью спрашивал он себя, — то рассказ, наверное, поможет... Должен! Иначе зачем бы и писать...» Никодим Васильевич полагал, что если он осилит такой рассказ, то ему легче будет умирать. И, думая о себе, о своей жизни, которая по каким-то неведомым законам вся сошлась на Зареченских Выселках, Никодим Васильевич оставался совершенно спокоен. Сердце его билось ровно, не болело, чувствовал себя Никодим Васильевич хорошо, но все же решил приступить к писанию немедленно...