— Где вы ходите?! Я уже за вас бояться стала.
— Да где, — отвечаю, — бродил вот по двору, на небо глядел...
А сам остановился у порога, не знаю, что делать: между нами два шага, а преодолеть их не могу. Пошел к своей кровати, сел... В домике полумрак, окно от звездного света зеленеет; на пустом столе стоит стакан с чаем — стекло отсвечивает, в углу иней искрится, подушка белеет, а на ней — чуть потемнее — лицо... Да лица-то я и не видел, пятно лишь да волосы темные на белом. Она пальцами одеяло к подбородку подтягивает, боится, а может, от холода... Кто его знает, да только стал я ей говорить, как шел по дороге и смотрел на черное небо, на звезды. Собственно, я не о звездах говорил, а о том, что мне увиделось: заброшенность, покой и равнодушие всего, что есть под небом. Показалось мне, попал я на другую планету... Теперь это смешно даже, а тогда я волновался и говорил, наверное, какие-то дурацкие вещи, всего и не помню. И знаешь, Георгий, до того обидно мне стало, что и не передать, а о чем обида — и сам не знаю. Но вроде бы понял я в ту минуту, что пройдет в моей жизни что-то стороной, и впервые подумал, до чего же коротка жизнь наша... Даже не подумал, а почувствовал. А может, и не в жизни дело?.. Вот не могу же я представить беспредельность. Не могу, хоть ты убей! Еще в школе сказали мне — беспредельно. Сказать-то сказали, а понять не могу. Я и об этом с нею говорил, думал — рассмеется — нет.
— И не надо понимать, — отвечает она мне. — Мы привыкли все измерять, а поэтому нам и не представить то, что не имеет мерки. Есть такие люди, кто может представить, но их немного... Вот видите — Орион, — и на окно мне показывает. — Три звезды — это Пояс. Берите все, как есть... Ученые послали запрос в пространство, и нам ответят. Представляете, что будет?
И мы стали говорить о том, что где-то есть такие же, как мы, люди, что от них придет весть; и самое удивительное, говорили так, будто эта весть придет через месяц или в крайнем случае через год. И нам станет известно. А жизнь увиделась мне без начала и без конца, и после, вспоминая наш разговор, я думал о том, что мы наделены удивительным чувством времени: помним прошлое, думаем о будущем, которое придет тогда, когда нас не будет, но думаем о нем так, словно будем жить в этом будущем. Тогда я ощутил, что это будущее есть и во мне... Наверно, тогда я понимал и бесконечность... Да, так мы говорили, а я возьми и спроси ее, откуда она знает звезды.
— У меня сын растет, — засмеялась она, — надо же ему рассказывать о звездах. А если серьезно, то у меня муж летчик... Летает на пассажирских. Живем мы, — говорит и город мне называет. — Знаете такой?..
— Слышал, — отвечаю, а сам думаю: тесен, однако, мир: три часа летел, пять — ехал и встретил жену летчика. А у меня в этом городе однокашник был, Коля Быстров, учились вместе... Помер он, заболел и помер, белокровие, говорили...
Ну вот, Лиза рассказывает о своей жизни, а я, признаться, не особенно и слушаю: ты же понимаешь, жизнь летчика я и так знаю, даже подробности мог услышать, не выходя из дома. Правда, насколько я представлял жен летчиков, они не очень-то интересовались звездами, других забот хватало, и многие из них глядели в небо только во времена туманной, как говорится, юности... Но — в жизни всякое бывает. А Лиза рассказывает так хорошо, мечтательно, прямо удивление берет: и любит муж ее, и жалеет, в сыне души не чает; а она его встречает после рейса — вроде бы недалеко они от аэропорта живут. Любить-то, может, и любит, такое хотя и редко, но попадается, а вот же отчего-то мне не поверилось: уж больно все складно. Я привык слышать как раз обратное.
Долго она рассказывала, я узнал и какая квартира у них, и где отдыхают, и даже какие соседи.
— У меня теперь одна соседка без мужа, — говорит она мне. — Все жалуется, что одной тяжело... А недавно встретила меня, разговорились, а она и сказала, что если бы теперь не одной жить, то была бы ниже травы, тише воды, жалела бы его. Раньше, помню, они все ругались, обзывала она его по-всякому. Думаете, жалела бы? — меня спрашивает.
— Да кто ж его знает, — отвечаю. — Наверное, раз говорит...
— А я ей так сказала: «Что ты убиваешься?! Ниже травы, тише воды... Слова это все!» Нашла бы кого, влюбилась и живи, правда? Мало ли мужчин... Теперь жизнь такая, что не осудят. А то кинулась, когда одна осталась.
Это, думаю, вашему брату лучше знать, и молчу. А Лиза снова стала рассказывать, как хорошо они живут, и снова соседку вспомнила:
— Ребенок у нее, не каждый на ней женится, потому что свои дети не всякому милы, а чужие... Э-э! Дурная. Я ее все учу не жалеть мужиков...
— Да что уж так? — спросил я. — Сразу и не жалеть? То говорили...
— Да так, — отвечает, — кто сам жалеет, того не жалеют... Их надо в руках держать. Вот у нас: я и люблю, и вольничать не даю, потому и живем хорошо.
— Ну, может, — говорю, — у вас муж не русский... грузин или карачаевец. А может, любит без памяти...
— Любит, это так, — отвечает мне, не замечая шутки. — И никакой не грузин, русский самый что ни на есть... Быстров. Да не в этом же дело.
— Да-да, — отвечаю, а у самого мурашки по спине: вот тебе на! Слушаю ее, а сам думаю, может, и не тот Быстров, бывают же однофамильцы. И соображаю, как бы имя его выспросить... А Лиза все рассказывает, как они живут да какая беспокойная работа у летчиков: сутками, мол, дома не бывает, а жены ждут. Спокойно так говорит, а у меня от ее спокойствия еще муторней на душе становится. Ну, улучил я минуту, спрашиваю, как муж называет ее дома, по имени ли или прозвище какое...
— Всяко бывает, — отвечает она. — По имени кличет, а то называл... Бедная Лиза, но я запретила, что это еще такое?! Да и почему бедная?.. Иногда говорит: «Моя хорошая!» Но это редко, когда у него все ладно на работе. Знаете, очень многое зависит от работы!
— Да, — говорю, — многое. А вы его как величаете?
— Да как, — отвечает. — Тоже по-разному... Но я его жалею, ласково называю. Правда, бывает другой раз, что выведет меня из себя или под горячую руку попадет, то и прикрикну. Не без этого, но это редко, а если что, то я строгая, он сразу чувствует. Бывало, соберется, думает — я не вижу. А я-то все вижу и так спокойненько спрошу: «Ты куда это, Колька, настроился?!»
Она так сказала, будто муж ее был в этом домике, на локте приподнялась и засмеялась. Смех у нее чистый, звонкий, а я и дышать перестал. Тихо так лежу, молчу! Она тоже молчит, и слышно, как доски от мороза потрескивают. Вздохнула она и тихо говорит:
— Холодно все же, не уснуть...
Вроде бы и не мне сказала, а просто так, задумавшись. И еще вздохнула, а я лежу, пошевелиться боюсь. И такое меня отчаянье взяло, понял я и жизнь ее хорошую, которую она так расписывала, и любовь, которой нет да, наверное, и не было, и соседку... Бедная ты, Лиза, думаю, бедная, и понимаю, ждет она. Можно было, конечно, отмолчаться, уснул вроде бы... Не смог!
— Возьмите, — говорю ей, — мою шубу.
— Нет, — отвечает тихо. — Не надо!
Услышал я, как дрогнул ее голос, и подумалось, не скажет теперь ни слова — уснет, обидевшись, но она поворочалась и просит подать ей чаю. И так ей тяжело было это говорить, что даже заикнулась, пока сказала. Встал я, подал ей холодный чай... Она стакан взяла, глоток отхлебнула и на меня смотрит, а стакан не отдает. Я тоже на нее гляжу, в самые глаза, а они темные, глубокие, и не знаю, чего уж больше было — страху или желания?.. Гляжу я на ее лицо, на черные волосы на белой подушке, на тонкую шею; и до того она вдруг прекрасной мне увиделась, что даже не поверилось. Стакан в ее руке задрожал, я отобрал его и... Эх, Георгий! Что я тогда увидел в ее глазах, то не рассказать, но, когда движок загорелся, я вот это и вспомнил. Сначала мне Данилов в голову кинулся, помнишь, у него тоже двигатель горел?.. И подумалось: «Эх, жизнь ты наша! Имеем — не ценим...» И вроде бы лихорадка на меня напала, потому что Данилов...
— Летал я с ним, — со вздохом сказал Ступишин.