Рассказывая, Клим Сергеевич посматривал то на меня, то на небо, улыбался и говорил о себе весело, словно бы история эта касалась кого-то другого. Он описал окрестности поселка, вспомнил, как ехал на попутной машине по берегу Байкала: дома на склоне невысокой сопки, шумливая речка, грязь на дороге, выбитые колеи и бесконечные просеки в лесах. Поскольку я никуда надолго из города не уезжал, мне сложно было представить, как это однажды бросить все и отправиться в чужие края, и слушал с интересом. И чем дальше рассказывал Клим Сергеевич, тем отчетливее убеждал меня, что подводит к какой-то истории, которая приключилась с ним в этом поселке. Впрочем, я только догадывался, боялся обмануться, а уверенность пришла, когда он заговорил о женщине: если вмешалась — не жди спокойствия. Признаюсь, вывод этот мой собственный ни к поселку, ни к Климу Сергеевичу отношения не имеет.
— А проживала она по соседству, — продолжал рассказывать Клим Сергеевич, — работала в конторе, там все: «Любовь Дмитриевна!» Так я услышал и запомнил, при встрече скажешь — она кивнет в ответ. Симпатичная была, что говорить, но смеялась как-то печально. Это я сразу приметил, а тут еще и хозяйка моя, Мария Петровна, масла в огонь подлила, дескать, плохи ее дела. Что ж такое? Оказывается, влюбилась она в Гришку Бережного, влюбилась сразу как только появилась в поселке. Да отчего бы и не так: парень он видный, картуз носил лихо, глаза всегда прищурены, и жил так, будто наплевать ему на весь белый свет. Таких женщины любят. Прозвище у него имелось — Залетный. Не знаю, что уж люди так его определили, он вроде бы местный, ничуть как бы и не залетный. Но люди напрасно не скажут, значит, что-то было. Гришка от такого подарка, само собой не отказался, погулял, покрутил и бросил. Скучно ему стало или почувствовал, что не ровня она ему, — бросил. Живи, мол, как хочешь, мучайся или радуйся, мое дело сторона. Другую себе надыбал и водил ее на бережок, места там привлекательные, простор вокруг, зелень и река шумит. Любовь Дмитриевна все это знала, маялась да сохла, но виду не показывала. Гордая была, я понял сразу. Понял и помалкиваю, а люди, известное дело, рады позлословить, гоняют молву по дворам, брошенная, говорят, да и с дитем останется. Вот на тот час и я появился. Да!
Клим Сергеевич замолчал, пошевелил угли догоравшего костра и заметил, что тяга сегодня должна быть отменной, и пожалел — не захватил ружье.
— И не добудешь ничего, — добавил, улыбнувшись, — постоишь, а вроде бы переродился: совсем другой человек.
Я нарочно промолчал, побоявшись, как бы разговор не свернул на охотничью тему: существует множество небылиц и историй, но тут-то началось поинтереснее. А Клим Сергеевич не торопился; поглядывал по сторонам, снова произнес задумчиво: «Да!» — и дальше — ни слова.
— Раньше люди жалели слабого да обиженного, — сказал он не сразу. — Теперь не так, и другой раз подумаешь, родились для того, чтобы посмеяться над кем, ткнуть пальнем: «Вот тот хуже!» Я понимаю, — остановил он меня, заметив, что я хочу возразить, — люди разные, но... Как бы это выразить поточнее... Бродит между нами что-то злое, темное, бродит и шепчет: «Вот тот человек лучше тебя!» Надо бы посмеяться и ответить, дескать, да, лучше, а мы — в драку. Знаете, что мне сейчас пришло на ум: если бы встретились мы на улице, то разошлись бы, не взглянув друг на друга, а здесь говорим. И время у нас есть, и люди мы словно другие...
Я едва кивнул, хотя не очень-то понимал такое сравнение: улица есть улица, а лес — никаких тебе дел, кипяти чай, сиди да блаженствуй. Клим Сергеевич улыбнулся на мое согласие и сказал:
— А вот так делать и не следует: кивнули, хотя в душе подумали другое. Я ведь что хотел выразить? Что для всяких там дел и делишек мы время находим, а для разговора — не всегда. Это для главного-то, без чего и жизнь наша немыслима...
— Но и дела требуют времени, — возразил я, почувствовав, как учительский тон царапнул меня. — Никуда от них не денешься. И говорить надо, и думать, но...
— А никаких но и нет, — перебил Клим Сергеевич и взглянул на меня с явным сожалением, будто сочувствуя, что я не понимаю таких простых вещей. — Когда-нибудь люди все же придут к другой жизни, и дела останется все меньше. Вот и спрашиваю вас, чем же они занимать себя будут? Я так мыслю: будут думать, говорить, встречаться. И знаете, о чем пойдут у них разговоры? О том, чтобы не забыть ничего из старого, жизненного — нового-то ничего не предвидится.
— Ничего нового?
— В определенном смысле — да! — Клим Сергеевич уверенно помолчал и повторил: — Да!
Он явно ждал вопросов, чтобы доказать мне очевидное, но я молчал. Говорить об этом не хотелось, а поскольку чай мы допили, рассказывать Клим Сергеевич не собирался, то это молчание и становилось концом нашей встречи. Была в ней и неожиданность, и непонимание, и что-то такое, что вызывало раздражение. Думая об этом, я собрал посуду, ополоснул ее в ручье, уложил рюкзак и вытащил из кармана сигареты. Протянул Климу Сергеевичу, но он, казалось, нахмурился, и это ясно сказало, что здесь, в лесу, лучше бы и не курить. Я отодвинулся подальше и выкатил уголек из пепла.
— Гришка не поладил с новенькой, — сказал вдруг Клим Сергеевич так, будто он и не прерывал рассказ. — В точности не известно, что там у них вышло, но вроде бы она условие поставила... Не знаю, люди говорили, но... Я думаю, совесть его заломала: если бы Любовь Дмитриевна скандалила, угрожала, то он гулял бы себе да посмеивался, а она-то молчала и жила, выходит, как укор. Опять же, дите носила, вот это его и точило. Мешать она ему стала, и здорово мешать. Он как-то вечером укараулил ее и постращал: «Уезжала бы ты куда-нибудь, с глаз моих подальше!» А куда же ей ехать? Некуда, а он говорит, не моя забота. Мне хозяйка передала, и все жалеет Любовь Дмитриевну — отчего, дескать, если хороший человек, то непременно несчастный. И на меня поглядывает, охает да ахает, нашелся бы добрый человек да спас женщину. Заметила, значит, что мне Любовь Дмитриевна приглянулась. Так-то оно так, да не подступишься! Женщина, если любит кого, других не замечает, а если еще и брошена, то лучше к ней не подходить. Захочешь глаза ей открыть, станешь говорить, что топчут ее, унижают, — не увидит и не услышит. Разве что возненавидит. Понимал я это, а потому сидел тихо и со своими разговорами не совался...
Клим Сергеевич продолжал рассказывать, как они с Любовью Дмитриевной оказались случайно в одном автобусе, поговорили, пока ехали из райцентра, а я думал, что все-таки он странный человек: сидел, сидел да и заговорил. И рассказывает так, будто совершенно уверен, что меня заинтересует его любовная история. Странно, как ни взгляни: сидел я у костра, вдруг приходит... Оборвал я свои мысли и продолжал слушать.
— Поняла она или не поняла, — говорил Клим Сергеевич неторопливо, — этого я не знаю. Наверное, и слепой бы увидел, но мы ведь только говорим о счастье, а сами другой раз бежим от него, как от скаженной собаки. Но не в этом дело, и подошел я к тому, чего не изжить мне до скончания века. Да! Так вот дня через два подходит ко мне на работе паренек из Гришкиной компании и отзывает в сторону потолковать. Ну что ж, думаю, понятно. Отошли мы за горбыли, закурили, я жду, что он скажет. Хорошее — вряд ли, потому что парнишка он хотя и не плохой, но от Гришки успел нахвататься всякого. Пьянка, карты, а то бродят по поселку и ревут, как шатуны. Здоровья у всех через край, а в ум еще не вошли. Вот парнишка этот и открыл мне, что Гришка решил утопить свою бывшую, скажем, возлюбленную, и придумал хитро, стервец, чтобы и виноватым не быть. Я не поверил, гляжу на него, а он рассказывает и оглядывается, боится.
«В чем же твоя задача? — спросил я. — Зачем Гришка посвятил?»
Он мне толково ответил, что будет ждать того на развилке, и они вроде бы вернутся из соседнего поселка. Он и камень, говорит, припас, на берегу лежит, где купальня. Камень-то понятно, но зачем ждать его?
«Он день пробудет у своей продавщицы, — ответил паренек. — Оттуда и будет возвращаться. Я нечаянно встречу его, а продавщица подтвердит... Что же делать?»