«Мокрый снег, — отвечал он терпеливо. — Семьсот девяносто».
Саныч проворчал о современной точности приборов, о мокром снеге и философски заметил, что все в мире перевернулось и это до добра не доведет; не выдержал и сам запросил диспетчера, добавив сердито:
«Что вы там на десяти метрах застряли?!»
Диспетчер повторил то, что мы уже знали, и Рогачев предположил, что в Одессе, видно, чистят полосу от снега и дают видимость на десять метров ниже минимума.
«Почему бы не сказать об этом прямо, — вмешался я, понимая, что мы не сядем и в Одессе. — Морочат людям голову!»
«Так у нас принято, — откликнулся Рогачев. — Говорим этаким Макаром, чтобы никто точно не понял, но некоторые догадались...»
Тут Саныч заметил, что, возможно, от этого жизнь кажется сплошным обманом, и, что поразительно, — он примолк, подчеркивая важность мысли, — даже дети рождаются от обмана. Рогачев, вероятно, взглянул на него с недоумением, как бы спрашивая: «Это-то при чем?!» — во всяком случае, лицо Тимофея Ивановича сделалось прокурорски суровым, и смотрел он на Саныча с явным осуждением. Признаться, до меня тоже не очень-то дошло, отчего это он заговорил о детях, и при чем здесь обман. Рогачев что-то хотел сказать, нажал кнопку внутренней связи, но не успел. В динамиках загрохотал голос диспетчера, предлагавшего нам идти в Симферополь.
Я ответил, что туда и следуем, а Рогачеву сказал о напрасной трате времени и керосина. Он отмахнулся, заявив, что решение совершенно законно: что да, то да, иначе он бы и не вылетел.
— Вот тебе и Киев, — хмыкнул Саныч. — И Подол и Бессарабка!
И добавил еще несколько выразительных слов, чем удивил меня, ибо ругался он крайне редко.
О свидании я вспомнил, взглянул на часы уже в штурманской Симферополя: как раз подошло время встречи. Подумалось, Татьяна постоит у метро и пойдет домой. Теперь надо было искать ее и извиняться, но думалось об этом как-то вскользь. Возвратиться через Киев мы не могли, поскольку там продолжало туманить, а ждать не хотелось. Рогачев понимал, что это он затащил нас сюда, хмурился и беспрестанно курил.
— Ты позвонил бы нашим диспетчерам, — посоветовал я, — разрешат напрямую.
— Уже звонил, должны ответить, — сказал он и спросил с усмешкой: — А ты что, торопишься куда?
Нам разрешили идти прямо домой; перевозки «отловили» человек двадцать, чтобы рейс не казался пустым, и вскоре мы взлетели.
Домой возвратились в полночь, и я был приятно удивлен запиской, которую Татьяна приколола скрепкой к плану вылетов. Предназначалась она мне, как она написала, «штурману экипажа Рогачева». Она ведь не знала моей фамилии. Оказывается, Татьяна подождала, поняла, что я не приду, и поехала в аэропорт. «Не представляю, когда мы встретимся, — писала она ровными, стоявшими далеко друг от друга буквами. — Утром я улетаю, а когда вернусь и что будет дальше — не представляю...» Сначала я подумал, что надо бы встретить ее после рейса, но, заглянув в план полетов, увидел вечерний вылет. Значит, отпадало и это. А что, если Татьяна приехала в аэропорт и, возможно, она не в гостинице, а в комнате отдыха? Я пошел туда, в маленькую подслеповатую комнату, где стояли шкафчики для одежды. Татьяна спала на диванчике, накрывшись форменным пальто и подложив сумку под голову. Жаль было будить ее, и я осторожно вышел в коридор, нацарапал несколько слов на листке из блокнота и, вернувшись, положил записку на пол рядом с диванчиком. И когда ехал в такси, то подумал, что рекламе надо бы изобразить бортпроводницу не с букетом цветов на фоне синего неба, а спящей в полумраке вот на таком обмерке, да не забыть нарисовать горящую свечу, как символ того, что кое в чем мы ушли не так и далеко от былинных времен. Девушки мечтают о полетах, о цветах, об экзотике дальних стран, а находят тяжелые контейнеры, нескончаемую беготню по салону и отдых в таких вот каморках. В первый же год половина из них, разобравшись, что к чему, уходит, другие продолжают летать, увольняясь одна за одной, и года через три остаются только те, которым безразлично, как жить и где спать. Это наши товарищи по несчастью, преданные и закаленные. К летчикам они относятся по-матерински нежно, говорят исключительно о работе и пенсии, после которой, как они свято верят, начнется другая жизнь.
«Переписывались» мы с Татьяной дней десять, и все время так оказывалось: если я возвращался, то она улетала. Встретиться никак не удавалось, но с каждой новой запиской в наших отношениях что-то менялось. Мне казалось, я знаю Татьяну давно, привычны стали мысли о ней, и, когда мы все же встретились, я обнял ее прямо на ступенях метро и поцеловал. Она не ожидала такой прыти, тем более в самом оживленном месте, растерялась, но по улыбке было видно, что она рада встрече.
Не сговариваясь, мы бесцельно пошли по Садовой в сторону Невского. Татьяна сама взяла меня под руку. В эти вечерние часы улица была полна людей, но я никого не замечал, что-то говорил, о чем-то спрашивал и то и дело склонялся к Татьяне. Мне хотелось смотреть на нее, и было приятно даже то, как иногда мех ее шапки щекотал щеку.
Падал редкий снег, особенно тепло светились окна домов, одно из них было ярко-синее и напоминало свет посадочного прожектора. Кажется, я намеревался сказать об этом, но Татьяна придержала меня и спросила:
— Куда мы идем?
Откуда же мне было знать — мы просто шли. Вылетели мысли о кино, и неожиданно я повернул Татьяну и честно признался, что сейчас больше всего хотел бы пригласить ее к себе. Она взглянула удивленно, но промолчала. Я собирался добавить, чтобы она не боялась, но она прикрыла мои губы ладонью. Тут как раз подвернулось такси, и мы поехали ко мне домой.
После, думая об этом, я был благодарен Татьяне: она не стала говорить, что мы мало знакомы или что-то в этом роде. Принято считать, надо долго встречаться, прежде чем девушка сможет переступить порог квартиры. Это правильно, но бывают такие встречи, когда несколько дней тоже кое-что значат.
В машине Татьяна притихла и показалась мне какой-то другой, хотя что мне могло показаться, если я видел ее второй раз в жизни. Я приобнял ее за плечи и не отпускал, пока мы не доехали. А когда вошли в квартиру, я поцеловал и сказал, что теперь это ее дом. Сам не знаю, отчего это я так расчувствовался. Впрочем, она ничего, кажется, не поняла, обхватила мою шею и прижалась ко мне.
После мы захотели есть, и Татьяна сказала, что она что-нибудь приготовит. В холодильнике нашлись две банки консервов и масло. Татьяна углядела на полке вермишель, пообещала быстро ее отварить и отправила меня к соседям за хлебом. Когда я вернулся с куском бородинского, кастрюля на плите уже парила, а стол был очень ловко накрыт: Татьяна отыскала даже салфетки. Я поцеловал ее и сказал, что такого стола мне видеть еще не приходилось. Она отмахнулась, помешала в кастрюле, но было видно, что похвала ей приятна. В награду за старание я пообещал сварить отменный кофе, но Татьяна захотела чай.
— Уговорила, — согласился я. — Заварю по особенному рецепту, в чашке: по-японски.
— Перестань, — оглянулась она. — Так заваривают все, и даже у нас в Белозерске.
Ужинали мы весело: я включил проигрыватель и поставил спокойную музыку. Еда показалась мне особенно вкусной, и я снова похвалил Татьяну. Она поняла это по-своему и положила мне на тарелку остатки вермишели. Отчего-то вспомнился мурманский рейс, мы поговорили о работе, а затем Татьяна стала рассказывать, как приехала в Ленинград и заявилась в отдел кадров. Там ей пришлось говорить громко, потому что одна из наших кадровичек глуховата.
— Ты только представь, — продолжала Татьяна, — сижу и кричу о себе: родилась в Белозерске, ходила в школу, приехала летать. Так меня и ждали! Своих хватает, и если бы не она, не взяли бы, конечно. Нет, ты представь, — сказала она так, словно бы я возражал, — приехала: «Здрасьте!» Кричала, а сама думала: когда же ей надоест слушать? Все расспросила — глухая и такая добрая.
Хотелось сказать ей, что человек и начинает прислушиваться, когда оглохнет, но перебивать не стал: она увлеченно говорила, как впервые попала в учебные классы, где висят карты с маршрутами, стоят кресла пассажирского салона, самолетная кухня, термосы, контейнеры. Все было внове: прекрасное время, потому что разочарования были еще далеко, она мечтала о полетах, о новых городах. Мне вспомнились первые вылеты, морозное утро и гул моторов...