Мы едва не оказались на запасном, и Саныч, похвалив меня, сказал, что во Львов мы прорвались с боями. Возвратились тоже вовремя, зарулили на стоянку. Рогачев кинул Санычу документы и, взглянув на меня победителем, умчался. Взгляд его меня ничуть не тронул. По дороге домой я равнодушно подумал, что он встретился с Татьяной, В почтовом ящике я обнаружил письмо, долго смотрел на него, стараясь определить, от кого оно пришло. Писем мне давно никто не присылал. В этом же оказались те записки, которые я оставлял Татьяне. Она вложила их в конверт, не приписав ни слова. Это был хороший признак — если бы она была совсем равнодушна, то забыла бы о них, — но не стал радоваться, подумав, что ошибаюсь. Мне вспомнилось время переписки, и вдруг показалось, что было это страшно давно.
Прошло еще две недели, а может, три, я точно не помню. Дни все так же мелькали: почти каждый из них мы летали и возвращались домой, чтобы отоспаться. Начался сентябрь, но пассажиров не убавлялось, и рейсы не сокращали. Саныч отчаялся увидеть свой деревенский дом и говорил, что тот без него осиротел.
— Что за жизнь! — говорил он так, что никто из нас не откликался, и оставалось только вздохнуть.
Тимофей Иванович с надеждой смотрел на Рогачева, ожидая, что он как командир ответит Санычу, но Рогачев тоже молчал. Последнее время он казался мне не таким уверенным, никуда не торопился после рейса и, бывало, смотрел на меня грустно. Да ведь я ему не верил, так что взгляды эти меня не трогали.
Я радовался каждому вылету, потому что в кабине забывался и меньше думал о Татьяне, о Лике — она обещала навестить подругу и рассказать мне, но куда-то пропала. Искать ее было некогда, да и не хотелось. Да и чего, собственно, было надеяться на Лику? Кто она мне и почему непременно должна сдерживать слово? Ведь у нас каждый сам по себе. Так я думал тогда, и время текло, казалось, в полусне, словно бы загустело. Иногда мне приходило в голову, что должно что-то измениться, но что — я не знал. Да ничего и не происходило, так что мысль эта забылась. В одном полете замигала лампочка отказа генератора. Грешно говорить, но меня это отчего-то обрадовало, как-то глупо, но с холодком в груди подумалось: «Начинается!» Из опыта я знал, что за одним отказом спешит другой. Беда, как говорят, в одиночестве не гуляет. Но лампочка погасла. Я подождал, а потом сказал Тимофею Ивановичу. Он запишет это в бортжурнал, и инженеры выбросят реле. И все же на лампочку взглянул повнимательнее: последнее время мы стали очень уж везучими. Первым заметил Саныч: облачность к нашему прилету повышалась, туман рассеивался, а грозы уходили далеко от трассы. Даже над Анапой было чисто, а это, по моим представлениям, являлось уже чем-то просто нереальным.
В одном из полетов, глядя на далекую землю, на облака, наплывавшие клином на трассу, и на черный дым, стелившийся над небольшим городком, я подумал о том, что еще год-два такой работы, и я притерплюсь настолько, что стану одним из счастливейших людей: жизнь моя замкнется в каком-то круге, где есть работа, сон, а для разнообразия — мелкие радости и такие же огорчения. Подобные мысли приходят, наверное, от усталости, так что спасти меня могли отпуск или отстранение от полетов. Но до отпуска было далековато, а отстранять — вроде бы не за что.
Вчера я, как обычно, позвонил в штаб, чтобы уточнить время вылета. Ответил женский голос. Я назвался и добавил:
— Экипаж Рогачева.
Было слышно, как шуршит бумага, а затем дежурная назвала номер рейса и время, и, пока она говорила, мне стало понятно, что это Татьяна.
— Таня, — позвал я ее. — Почему ты на телефоне?
Татьяна не ответила, но повторила рейс и время.
— Не молчи, прошу тебя. Нам давно надо поговорить...
Она снова повторила время и повесила трубку.
Я постоял, раздумывая, позвонить ли еще раз или же поехать в штаб, но мне вспомнилось, как хозяйка Татьяны говорила: «Нету ее, нету!..» — и отправился домой.
Сегодня в аэропорту я повстречал Лику; она обрадовалась мне и рассказала, что несколько раз заезжала к Татьяне, они подолгу разговаривали и однажды вместе поплакали. Лика ждала, что я поинтересуюсь причиной слез, но я промолчал.
— Не отчаивайся, — сказала она, приняв, наверное, молчание за грусть. — Я теперь разобралась, она сама не знает, чего хочет, но он... он скоро получит отставку. Я вас поженю...
Последние слова она обратила в шутку, но было видно, что вся эта история волнует ее вполне серьезно: у нее появилась как бы цель в жизни. Она сообщила, что Рогачев просил Татьяну подождать немного, пока все успокоится. Мне припомнился присмиревший Рогачев, и подумалось, что теперь ему хочется как-то замять историю: видать, развалины Колизея тянули больше.
— Ой, слушай! — воскликнула Лика, взяв меня за руку. — Вчера вспоминали тебя. Отчего она говорит, что ты одно думаешь, другое делаешь? Я защищала тебя, ты ведь не такой?
— Она права, — сказал я. — Но так делаю не только я, но и она тоже.
Лика ответила, что это для нее сложно, и посоветовала мне радоваться тому, что Татьяна вспомнила обо мне. Похоже, она приписала себе маленькую победу и поэтому уверяла, что заставит Татьяну вернуться ко мне. А я не знал, радоваться этому или, напротив, грустить: запутался окончательно.
— Я ей говорю, встретились бы да обсудили, — продолжала Лика, поглядывая на часы, — а она мне: «Он честнее себя, потому что заботится только о себе. А ты поступаешь не лучше, но вид такой, будто бы тебе больше нечего делать, как спасать меня!» Ты представляешь, это она мне... Но я все равно докажу ей. Ты простил ее? — спросила она вкрадчиво. — Скажи мне сейчас?
Я кивнул, чтобы не продолжать этот бессмысленный разговор; Лика обрадовалась и, сказав, что ничего другого она от меня не ожидала, умчалась. Я пошел в штурманскую и, пока рассчитывал план полета, думал о Татьяне: не позавидуешь, если обстоятельства заставят вернуться к человеку, которого она ненавидит. Улыбка Лики и ее радость казались более чем неуместными. Впрочем, дело не в ней и не в Татьяне: просто все так повернулось, что ничего нельзя исправить. И мне пришло в голову, что, если Татьяна вернется ко мне, я ее возненавижу... Я перестал писать, поглядел на план полета и подумал, что сейчас надо бы встать и уйти. Но куда уйдешь? Да и как? Я должен был лететь.
В это время в штурманской появился Саныч, поздоровался и шутливо сказал:
— Давненько не виделись.
— Да, — согласился я. — Давно.
И стал дописывать план, понимая, что хочу я того или нет, но через час мы будем лететь на восток; и там, в кабине, для меня все будет понятно, знакомо, и там пропадет необходимость думать.
Глаша подкараулила меня вечером около дома и сразу сказала, что с мужем происходит что-то неладное: он почти не разговаривает с нею, собрал чемодан и, вероятно, приготовился к уходу. Я шутливо заметил, что многие в семьях не разговаривают годами, так что это ни о чем не говорит; что же до чемодана, то это серьезнее.
— Я же говорила тебе, что он нашел комнату, — добавила Глаша довольно спокойным голосом. — Что же делать?
Я задумался: что-то не сходилось. Лика уверяла меня, что Рогачев получит отставку, да и вид у него был совсем не бравый, казалось, он в чем-то крепко раскаивается. Но зачем бы ему демонстративно собирать чемодан, если он вполне мог уйти тихо? Или же он к чему-то подталкивал Глашу? Я спросил, знает ли он о ее приходе ко мне.
— Ты что! — испуганно сказала она. — Меня же во всем и обвинит, так распишет, что...
Я подумал, что чемоданом он вызывал жену на скандал: ему требовалась помощь; вероятно, он не знал, как замять историю, и надеялся на Глашу, которая в этом случае должна была, защищая семью, защитить и его.
— Он никуда и никогда от тебя не уйдет, — сказал я. — И не женится на Татьяне.
Глаша недоверчиво поинтересовалась, отчего я так уверен, я ответил, что просто знаю. Ей этого показалось мало, и она стала говорить, что надо бы сделать так, как она просила: намекнуть Рогачеву, что мы встречаемся.