Он и меня однажды попытался «поставить на путь истинный»: появился у нас и, едва переступив порог, стукнул по скуле. Удар был сильный, и я полетел в угол. Мать кинулась защищать меня, и они поругались с Терентием Ивановичем, который для закрепления урока порывался приложиться еще разок. Я плакал от обиды, а не от боли, и еще от чего-то такого, чего объяснить не мог: в том, как исказилось лицо Терентия Ивановича, мне виделось столько ненависти, что стало страшно, и подумалось, что нет больше у меня дяди. Конечно, мать сама просила его прийти, потому что я набедокурил в школе, но она-то, зная мою любовь к дяде, надеялась на добрый разговор.
Выругавшись, Терентий Иванович ушел, и много времени прошло, пока я понял, что ударил он меня так не от ненависти: его оторвали от работы, от дела, и, злясь на это, а возможно, на все на свете, он хотел закончить «обучение» поскорее.
Случай этот, наверное, забылся бы, как забывается многое, если бы не вышло так, что крепким ударом Терентий Иванович все же «научил» меня очень важному; никогда после этого я не поднимал руку на человека, на правого ли, на виноватого. Если случалось так, что дело доходило до драки, перед моими глазами возникало перекошенное лицо Терентия Ивановича, и кулаки мои разжимались. Сколько раз мне придется упрекать себя в этой «слабости», после доказывая себе, что надо поступить не так, но... Поэтому и вспоминался Терентий Иванович, и, думая о нем, о наших с ним отношениях, я понимал, что в них нет тепла не то что родственного, а просто человеческого. Мы жили как далекие друг другу люди.
Проходили годы, но ничего не менялось. Я уехал из поселка учиться и приезжал только на каникулы. И, бывая дома, заходил к дяде, не мог не зайти. Терентий Иванович интересовался, как я там живу, как мне большой город и что за специальность я избрал. И когда я отвечал, согласно кивал. Мне казалось, что теперь-то он изменился ко мне в лучшую сторону: словно бы только теперь снова заметил меня. Наверное, поэтому я и предложил ему однажды проведать брата нашей бабушки — Семена Александровича. Бабушка к тому времени умерла, да и многие родственники поумирали, так что Семен Александрович со своей второй женой были единственными родными людьми. Я думал, что Терентий Иванович, сославшись на занятость, откажется, но он на удивление легко согласился, стал говорить, что давно собирался проведать родственников. Собравшись, мы отправились в гости в тот же день и пережили то, что не часто доводится переживать человеку и что запоминается на всю жизнь.
Разыгралась метель, и знакомая дорога в семь километров показалась длиннее. Вокруг была одна лишь белизна, она обступала нас, будто хотела увести куда-то. Приходилось присматриваться к занесенной снегом колее, накатанной за время уборки свеклы. Говорить — а оно было бы веселее — не давал свист ветра, разрывавшего где-то вверху лохматые тучи. Крутило снегом, и засыпало глаза. Мы брели встречь ветра часа три, изредка только перекидываясь для бодрости словами о погоде и о том, что надо же было именно в такой день выбраться в гости. Дорога шла полями и наконец-то вывела нас к осинничку, где показалось вроде бы потише. Молодые деревца качались от ветра, скрипели, будто жалуясь на свою судьбу. Осинничек этот — начало деревни, он же обозначал и кладбище: кое-где проглядывали сквозь метель ближние к нам кресты и ограды, бились голые ветки разросшейся сирени. Мы прошли мимо кладбища, радуясь тому, что добрались; не знали мы тогда, что через какой-нибудь месяц Семен Александрович будет лежать здесь, на краю старого погоста, и ему — весь этот скрип и стон осин зимой, а летом — душистая сирень, шелест листьев да неумолчное жужжание пчел, испокон веков летавших сюда за взятком.
За широким, пустым выгоном уже виднелась хата Семена Александровича, старая, занесенная снегом. Казалось, в ней никто не живет.
— Их нет дома, — сказал я Терентию Ивановичу, выискивая хоть какие-нибудь следы у ворот.
— Да дома! — уверенно откликнулся он. — Где же им быть... Натопили и сидят...
Семен Александрович нас не признал, но обрадовался, как радовался любому человеку, кто входил в хату, — все же веселее. Память ему отшибло после того, как один местный молодец, будучи пьяным, ударил деда — как и рука не отсохла! — и дед на восьмом десятке зажил жизнью трехлетнего дитяти: кормила его жена с ложки, вытирала рот платком и следила, чтобы дед не свалил что-нибудь, не разбил или же не стащил и не съел. Он теперь жадно тащил все, что видел, — чисто тебе ребенок. Правда, как и прежде, Семен Александрович любил выпить. Слова у него перепутались, и он лепил подряд и приветствие и мат, и вычитанные где-то лозунги. За столом, когда бабушка налила всем по чарке, дед сказал такое, чего повторять не следует, и залепетал, одаряя нас по-детски радостной улыбкой, от которой становилось не по себе. Смотреть на него было больно: ведь я помнил то время, когда Семен Александрович гордился пышными усами и картуз носил набекрень, с молодецким форсом.
Сидели мы, говорили, а когда, собравшись, стали прощаться, Семен Александрович забеспокоился, улыбка слетела с его небритого, старческого лица. Он выбрался из-за стола и стал кружиться по хате, выискивая что-то и мыча, как глухонемой.
— Куда ты собираешься? Старый, а? — говорила ему бабушка спокойным голосом, в котором чувствовалась усталость и равнодушие. — Шапку высматривает, — пояснила она нам.
Семен Александрович, верно не совсем понимая своим ослабевшим разумом, что ему надо, стал все, к чему прикасался, швырять на пол, и бабушке пришлось нарядить его в заношенную телогрейку и облезлую собачью шапку. Он сразу успокоился.
Мы вышли из хаты...
Метель унялась, и вокруг было ослепительно бело от свежего снега, на западе, за речкой, над еле видимой Покровщиной, готовилось упасть большое красное солнце. От его тусклого света по снегу тянулись длинные тени. Тихо было вокруг и хорошо, но как-то пусто. Вокруг столько домов, а никого не видно, и даже не верилось, что во всех этих домах живут люди: выгон был пуст, и трубы не дымили.
У ворот мы стали прощаться. Когда Терентий Иванович, приобняв бабушку и поцеловав ее в платок, стал говорить, что мы как-нибудь навестим еще, дедушка с удивлением глядел на него, переводил взгляд на меня. Он не понимал, что происходит: беспечная улыбка снова гуляла по его лицу, а потом враз, будто переродившись, он стал серьезным, таким, каким был всю жизнь. Видно было, как ему тяжело удержать остатки сознания: брови его хмурились, кривились губы, и умными, все понимающими глазами он долго смотрел на Терентия Ивановича, затем на меня, и вдруг сказал:
— Прощайте! Спасибо, что проведали...
Он не договорил, заплакал скупо, одними глазами.
И это было так неожиданно после всех детских выходок, неуместных слов, что у меня дрогнуло сердце, ком подкатил к горлу. Семен Александрович знал, что не суждено нам больше увидеться... Мы обнялись, я ткнулся в его бороду и поспешил уйти. Слезы душили меня, и казалось, я заглянул туда, куда человеку по извечной его слабости и путь-то заказан.
Сзади скрипел снегом Терентий Иванович, и когда через минуту я оглянулся, то увидел, что он плачет, а Семен Александрович с женой так и стояли у ворот, глядя нам вслед.
— Иди! Иди! — сердито сказал Терентий Иванович, стыдясь, вероятно, своих слез. — Пробивай дорогу!..
А ведь Терентий Иванович был сильным человеком и никогда не плакал. Мне не узнать, что ему увиделось в те минуты, возможно, он думал: а придет ли кто к нам в последние дни жизни? и будет ли у нас такое просветление?..
С километр мы шли молча.
Заметенная дорога становилась все неприметнее. Солнце зашло, и все вокруг поспешно засинело. Наступил вечер. Оглянувшись еще раз, я увидел издали темневший осинничек, несколько домов, два-три желтых огонька в окнах. А вокруг было безлюдье и поля, и казалось, пронеслось над этими местами что-то опустошающее, отчего вымерли люди, обнищали некогда богатые и веселые края. И только снег, покрывший это бедствие, лежал тихо и смирно, отливая какой-то неземной синевой.