— Да? — радуясь оживлению Тао, удивился Ноан. — Мне никогда в жизни не гадали. Ну погадай, Кло, если можно, — заглянул он, нагибаясь, в ее испекшееся от мудрости или горя лицо. — Я улыбнусь тебе дважды.
— И тогда, если ты улыбнешься мне дважды, я поверю, что еще не ушла или вернулась опять пора бесстрашных рыцарей.
— Почему? — не понял Ноан.
— Потому что, рыцарь, ты умрешь сегодня ночью.
— Я не умру никогда, Кло, — улыбнулся Ноан.
— Да, — покорно и тихо согласилась она, — ты не умрешь никогда. — И повторила с резкой печалью: — И ты умрешь на рассвете…
— Может быть, в корзине твоей лежит отравленное яблоко? — улыбнулся Ноан опять с искренним весельем, потому что отравленное яблоко тоже уводило в мир детства.
— Нет, — тряся головой, повысила голос старуха. — Яд тебе не опасен. Бойся, рыцарь, не отравленных яблок…
— Она безумна, — шепнула Тао.
Ноан наклонился, в его ладонь легло что-то блаженно-холодное и большое; и он, разогнувшись, в третий раз улыбнулся Кло.
— Ты самый щедрый из рыцарей, — поблагодарила она строго.
Щель переулка вобрала их, зажав суровыми, без окон стенами.
— Она совершенно безумна, — повторила Тао тихо-тихо, потому что и тут эхо углубляло и расчленяло шепот. — Я расскажу тебе ее историю.
— Можно подумать, что я чего-то боюсь и ты меня успокаиваешь, — так же тихо рассмеялся Ноан.
— Нет, — резко обернулась Тао, — в твоем бесстрашии… — шепот ее потрясал тысячелетние стены, — в твоем бесстрашии, — она умолкла, видимо не желая называть его рыцарем и не находя иного, более созвучного настрою ее души обращения.
— Меня зовут Ноан, — помог он ей.
— В твоем бесстрашии, — она не назвала его по имени, но пауза была насыщена большим теплом, чем любое из обращений, — теперь не усомнюсь никогда. А историю Кло я хочу рассказать, потому что она замечательна сама по себе. Кло была последней доброй феей в нашем городе. Когда-то леса в горах населяло немало добрых могущественных духов. Они постепенно исчезли, и осталась одна Кло. Она понимала животных и деревья, умела остановить или вызвать дождь, лечила детей… Постой! — остановилась она, сжав его руку. — Кто-то идет нам навстречу. Уступим дорогу…
Теперь и он услышал нарастающие в четком ритме удары; кто-то надвигался уверенно, тяжко. Ноан и Тао прижались к стене, оставив из вежливости как можно больше места тому, кто не спеша топтал камни. Они стояли с достоинством и учтиво, чуть наклонив головы, и не видели человека, который, поравнявшись, замедлил шаг и остановился, по-видимому, тщательно рассматривая что-то заинтересовавшее его в высшей степени.
— Да, — загремел, как горный обвал, старый голос, — вот уже тысяча двести лет, три оборота колеса, я доказываю молодым людям в нашем городе, насколько тупые мысы сапог естественнее уродливых острых. И — бесполезно. Любовь к новшествам оказывается могущественнее чувства красоты. И вот появился отважный человек, явственно восстановивший истину. Эта чудесная округлость повествует о многом.
Он умолк, видимо углубившись с наслаждением в бесконечно содержательное повествование. Потом вытащил из кармана плаща, в задумчивости поднес к подбородку руку — резко зеленый луч сильным и точным ударом поднял опущенные головы Тао и Ноана и стал разливаться вокруг, расплескиваясь по переулку, утрачивая постепенно нестерпимую яркость.
Они стояли теперь как бы на дне моря, в безмолвии исполинских подводных камней, все явственнее различая лицо старика, поглаживавшего подбородок.
— Епископ… — в почтительном поклоне застыла Тао.
— День, дети мои, — улыбнулся он им с отеческой мягкостью, — начался хорошо. Я иду из акушерского дома. Родились мальчик и девочка, и оба ребенка нормальны, им не нужны маски.
Ноан видел лицо бессмертного епископа будто бы через наплывы волнующейся зеленой воды. Оно казалось раздражающе изменчивым — то смеялось, то печалилось, то удивлялось, хотя на самом деле, угадывал Ноан, оставалось неизменным. Безразличным? Настороженным? Ироничным?
— Но бытие, — епископ говорил углубленно-тихо, точно пытаясь понять что-то важное для себя самого, — бытие, дети мои, — это Янус, оно двулико. Двое родились — двое должны умереть.
— Назначена чья-то казнь? — вырвалось у Ноана.
— Нет, нет, — с достоинством возмутился епископ. — Это совершится само собой, по охраняющему наш город закону Великого Равновесия, автоматически, как выразился бы Второй Великий Маг. Число жителей должно оставаться неизменным. Мы ведь ничего, — морская вода, заколебавшись сильнее, размыла его лицо, — ничего нового не строим. Уже давно, давно, давно…
А когда волнение воды, вызванное тем, что резко отклонилась от подбородка украшенная изумрудом рука, улеглось и желтые истонченные пальцы окоченели в небрежно-аристократической телесной задумчивости, Ноан увидел: выражение лица не ироническое, не безразличное и не настороженное, а утомленно-сострадательное, и это его поразило.
Лицо епископа было истонченным, желтым, как и пальцы, но в отличие от пальцев, четких, изящных, уже утрачивало первоначальную резкость черт. Теперь, когда его не размывала зеленая вода, было явственно заметно, что оно размываемо тем, что могущественнее воды, — бесконечным повторением столетий.
И епископ, точно догадавшись о состоянии Ноана, с угасающей мудростью улыбнулся ему и стал опускать руку в карман плаща. Зеленый огонь медленно соскользнул по лицу Ноана, с почти физической силой нажав на веки.
— Не щурься, рыцарь, — услышал он насмешливый и тихий голос старика, — изумруд тебе уже не опасен.
— Я щурюсь от воспоминаний, — ответил Ноан.
— О! — почтительно отозвался епископ. — Воспоминания — сокровищница бытия. Я листаю их по ночам, как любимые манускрипты. Если бы не воспоминания!.. Уйду тихо, чтобы тебе не мешать.
Действительно, ни Ноан, ни Тао не услышали, как он уходил, они заметили лишь, что зеленая вода заструилась тише, поблекла, и подняли головы: бессмертный епископ был уже далеко, он шел не спеша; казалось, дома расступались, давая ему дорогу. Уже почти истаяв в мерцающих зеленоватых камнях, почти нереальный, он обернулся. С набатной силой голос его ударил в уши Ноана и Тао:
— Надеюсь… рыцарь… удивит нас… сегодня ночью… не одними лишь… старинными… сапогами!
Утихло эхо. Опадал, ослабевая, зеленый туман. Но выходили они из него с усилием, точно и в самом деле из упругой, живой морской воды. Ноан ощущал, что вот теперь, во второй раз за последние полчаса, натянулись до боли в сердце нити, которые управляли воспоминаниями о ночи в горах, костре, казавшемся мальчику сквозь липнувшие веки зеленым из-за таинственного шепота мужчин об ужасном — но в чем оно, в чем?! — могуществе изумруда.
И в тот же миг он увидел перед собой чуткие и нежные плечи Тао — плечи женщины, которая готова заплакать, и понял, что с этой минуты должен надолго забыть о мальчике и окутывать ее мужски ненавязчиво и умно оберегающим теплом.
— Ты начала рассказывать о Кло, и нам помешали, но я помню отчетливо, на чем ты остановилась. Она умела беседовать с животными и деревьями, повелевала дождями, лечила детей…
Девушка молчала, и он положил ладони ей на плечи:
— Переливаю в тебя, Тао, мое бесстрашие.
Ноан с силой сжимал ее плечи, пока не стало ей больно и она не откинула его рук в резком полуобороте и не улыбнулась ему.
— Я расскажу тебе дальше историю Кло. Она, — уже без улыбки, — печальна, Ноан. Да, Кло была доброй волшебницей. Но и женщиной тоже. Она полюбила и родила. Бедная Кло родила мальчика-урода и поняла это сама, до изумруда. Она умолила епископа не трогать ее сына пять лет, пока с помощью добрых чар не избавит его от уродства. И она поклялась, что если не вылечит мальчика, то позволит епископу надеть на него маску. Говорят, она отдала сына, чтобы его не видели, на самую тихую, малолюдную улицу полуслепой старухе и окутала могуществом добрых чар. Но они оказались бессильны. Тогда… — Тао перевела дыхание, — тогда, Ноан, она обратила его в камень и сошла с ума.