Чтобы ощутить, углубить в себе историческое чувство, нужна работа души. И если наше путешествие сквозь века ей поможет, поклонимся за это Эрмитажу!
…В картине Ватто «Отплытие на Цитеру» есть одна особенно волнующая меня пара: он с тихой, умоляющей настойчивостью, как это бывает в самом начале, в первом озарении любви, поднимает ее за руки с земли, с травы, чтобы вести по склону к берегу, к кораблю; она отклонила голову, нежно сопротивляясь… Потом она с ним пойдет к берегу; они поднимутся на корабль, они поплывут к острову любви, вырисовывающемуся в тумане, как чудное фантастическое видение.
И я верю, что чересчур долгое путешествие не утомит их сердца, не ослабит их любви.
Рассказ о «Сикстинской мадонне»
Это написано более двадцати лет назад; я решаюсь опубликовать один из самых первых литературных опытов, потому что он не только соответствует духу данной книги, но, как мне кажется, и углубляет его.
Федор Александрович Воронихин узнал, что ему нужно ехать на совещание в Москву, за три часа до отхода поезда.
Ехать должен был начальник соседнего участка, инженер Токарев, но он заболел, наглотавшись холодного ветра; послали Воронихина. Вечером на дощатом перроне Федор Александрович обнял жену, взглянул в ее лицо, тускло освещенное фонарем полустанка. Он чувствовал себя виноватым перед ней. Как мечтала она о Москве! И вот он едет один…
Воронихин не был в Москве много лет. Инженер-строитель, он часто менял местожительство, но все время оно почему-то оказывалось за тридевять земель от столицы. Теперь он строил город на Севере, по соседству с открытыми после войны залежами редких металлов.
Он жил, не думая о Москве, хотя на Арбате, в переулке его детства, по-прежнему каждую весну расцветала сирень… Он решил в душе, что забыл и этот переулок, и Москву. Но он ничего не забыл.
В ту минуту, когда поезд медленно вплыл в суматошную жизнь московского вокзала и Воронихин увидел через запыленное окно горящие на майском солнце бляхи носильщиков, сердце его упало…
Через час в общежитии министерства он составлял в уме план жизни в столице.
Первые два дня были ясны — совещание работало утром и вечером. Оставался третий день. Воронихин хотел пойти в Третьяковку и, если удастся, на выставку картин Дрезденской галереи. Из разговоров, услышанных в автобусе, он уже понял, что это почти неосуществимо: создавалось удивительное впечатление, будто вся Москва, забыв о тысяче будничных дел, волнуется, радуется, живет возможностью увидеть полотна Рафаэля, Веласкеса, Рембрандта.
В первый вечер столичной жизни можно было не спеша побродить по Москве…
Шел теплый нежданный дождь. В мокром черном асфальте плавали желтые пятна огней. Он поймал себя на том, что ступает осторожно и мягко, точно боясь их разбить…
В одиннадцатом часу утра с чувством робости, о котором постеснялся бы рассказать даже жене, Воронихин вошел в широкий и низкий, с темно-красными колоннами, вестибюль министерства. Он сел во втором ряду партера, чтобы лучше видеть и слышать. Начался доклад. Через час Воронихин почувствовал, что плечи его замлели: он обернулся и увидел в шестом ряду обращенное к нему ласковое открытое лицо, с нежным, почти девичьим румянцем на полных щеках. Рядом с окружавшими его полусосредоточенными, полусонными лицами оно выглядело ярко и весело. И Воронихин тоже улыбнулся: перед ним был Андрей Керженцев, товарищ студенческих лет…
Когда объявили перерыв, они кинулись навстречу друг другу, хотели обняться, но им помешали, и они пошли к выходу в шумном, веселом потоке без умолку говоривших и смеявшихся людей.
В вестибюле, у одной из колонн, Керженцев поймал галстук Воронихина, с силой потянул к себе, потом отпустил и, отступив назад, как тонкий ценитель перед картиной, стал сосредоточенно рассматривать его раздобревшую фигуру в черном старомодном костюме, его грубовато-доброе лицо с оттопыренной по-мальчишески нижней губой и чуть воспаленными веками. Эти красноватые веки делали чудо: ничем не замечательное, самое обыкновенное, в сущности, лицо казалось освещенным отблеском далекого огня… Оставшись доволен осмотром, Керженцев опять лучисто улыбнулся и воскликнул:
— Что же ты у меня не остановился, черт фиолетовый?
За широкую душу и любили студенты Керженцева в инженерно-строительном институте. Он не мог жить, не оказывая услуг окружающим людям. Делал он это беспорядочно и совершенно бескорыстно, часто забывая через день имя облагодетельствованного человека.
Ему ничего не стоило целую ночь делать чертежи для больного товарища, стоять двадцать часов в очереди за билетами на «Анну Каренину» для двоюродного брата, доцента, едущего через Москву из Одессы в Ярославль…
Одна лишь слабость была у него: любил каламбурить, играть словами. Но была эта слабость так безобидна, так детски простодушна, что, кажется, только украшала его.
Воронихин подумал, что, наверное, Андрей сейчас любимец министерства и его так же балуют за безудержно щедрый характер, как и двадцать лет назад в институте.
— Что же мы стоим-то с тобой, время-то ведь обеденное, — заговорил Керженцев и виновато улыбнулся. — Ты уж извини меня, Федя… Жена кончает консерваторию, и у меня дома по этому случаю только музыка. Солидных мужей ждут к обеду салаты, а меня сонаты. — Он рассмеялся, потом добавил: — Жена у меня молодая. — И почему-то строго посмотрел на Воронихина, будто тому это могло не понравиться.
Они пошли в соседний ресторан, сели за укромный столик, полузавешенный пыльными листьями пальмы, и Керженцев заказал обед.
Помолчали. Потом Андрей Керженцев начал рассказывать Воронихину о себе. Тот слушал внимательно, удивлялся, радовался…
Оказалось, что, странствуя по земле, застраивая ее поселками, мостами, радиомачтами, они часто бывали почти рядом: на берегах одной реки, на склонах одной горы, и только случайно из-за извечных капризов судьбы они не обнялись в дальних широтах, под северными и южными созвездиями.
— А теперь я столичный житель, — оживленно рассказывал Керженцев. — Командую трестом.
Подали обед. Они выпили. И Воронихин рассказал, ему о жене, о редких металлах…
— Я тебя, Федя, на Север не отпущу, — весело перебил его Керженцев.
— Что? — рассмеялся Воронихин.
— Не отпущу! — ласково и упрямо повторил Андрей. — Будешь со мной работать в белокаменной Москве. Начальником большого участка пойдешь, черт фиолетовый?
— Андрюша, ты поверь…
— Не верю! — играя весельем, размашисто перебил его Керженцев. — Не верю, что не хочешь со мной работать!
— Да я не об этом… — попытался было объяснить ему Воронихин, но Андрей его не слушал. Перейдя с буйно-веселого тона на доверительно-серьезный, он говорил: — Министр выступает завтра вечером, утром на совещании ничего любопытного не будет. Да что совещание! Сонная одурь! Поедешь со мной, посмотришь, как строят в Москве. Я тебе покажу такое…
«Что ж, эта поездка ни к чему меня не обязывает, а интересно…» — подумал Воронихин и согласился.
— Ладно, убедил…
Шумная сцена разыгралась за столиком, когда настало время расплачиваться за обед. Керженцев, чуть не плача, объявил смущенному Воронихину, что если в ближайшие недели он окажется на Севере, то не переступит порога его дома — уж лучше замерзнет под открытым пасмурным небом. Эта угроза подействовала на Воронихина. Он уступил…
Утром они послонялись по вестибюлю, чтобы их увидели, потом, не заходя в зал, вышли на улицу.
Не у самого министерства, а за углом их ожидала серая «Победа».
— В Шелестово, — небрежно обронил Керженцев, садясь в машину, и с удовольствием откинулся на сиденье, подложив одну руку под голову, а второй полуобняв Воронихина.
По дороге он рассказывал:
— Увидишь, Федя, дивное место… Лес, вода, тишина… Можно ставить «Лебединое озеро». Сейчас хозяин этой благодати — молодой инженер, самонадеянный юноша, которого я хочу освободить.