Сидим и уж на этот раз и в самом деле дышать боимся. Одними ушами работаем. Слышим, идет кто-то. Остановился. На крыльцо поднимается. Распахнул дверь, вошел, одну только секунду у порога постоял, и вдруг в темноте: бах! бах!.. Пять винтовочных выстрелов. Я как раз в этот момент голову нагнул, к прыжку приготовился, меня по щеке полоснуло… И я даже выстрелить не успел – слышу, дверь уж опять хлопнула.

Все-таки я успел выбежать за ворота и выпустил наугад в темноту несколько пуль. Но это уж так, для очистки совести. Никакого смысла в этом уже не было: Филонова и след простыл.

Ловили его всю ночь. Весь лес прочесали. Все закоулочки обыскали. И не нашли. Как говорится, в воду, подлец, канул.

– А что Алиханов? – перебил полковника мальчик.

– Алиханов был убит наповал, – ответил полковник. И не только я, но и остальные заметили, как дрогнул его голос. – Когда мы вернулись на хутор, он уже не дышал. Как видно, этот смелый парень после первого выстрела Филонова еще успел выскочить из своего укрытия, потому что тело его нашли не за шкафом, а посредине избы. Он и мертвый крепко держал свою винтовку, и палец его лежал на спусковом крючке – по-видимому, он приготовился стрелять в тот момент, когда его настигла шальная филоновская пуля.

Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы i_007.png

– Послушайте, товарищ полковник, так в чем же дело? Чем же вы себя демаскировали? Почему Филонов так уверенно стрелял? Что он – шум или шорох какой-нибудь услышал?

– Какой шум? Я же вам говорю, что мы сидели, как мертвые. И никаких шорохов, кроме тараканьих шагов, он услышать не мог. А в чем было дело – это уж после, месяца через полтора, выяснилось. Филонов, как и следовало ожидать, в конце концов засыпался. Где-то в глубоком тылу он был арестован и на допросе дал показания, в том числе и по данному случаю.

Я тогда только что из госпиталя вышел. Меня вызвали в город, к начальству, и там я имел не очень большое удовольствие познакомиться с этими филоновскими показаниями. В этих показаниях все выглядело очень просто, даже, я вам скажу, до обидного просто. Оказалось, что нас погубило не что иное, как табачное зелье. Филонов по происхождению был тоже из староверов. Он и сам не курил, и нюх у него на этот счет был очень острый. Когда он вошел со двора в избу, стоило ему только повести ноздрями, и он сразу же понял, что дело неладно. Сразу же, как говорится, оценил обстановку и сделал выводы. Вот и все.

Конечно, за эту историю я получил от начальства очень строгий выговор. Да только – что ж выговор? Я и сам себя распекал не жалеючи. Я был сердит на себя, как никогда в жизни. Ведь мало того, что я Филонова из рук выпустил, – я своего человека погубил. Ведь Алиханов-то мертвый, и его не вернешь!

Подумайте только – дикость какая! Из-за какого-то зелья, из-за какой-то дурацкой сушеной травки погиб человек.

Я шел тогда из штаба отряда на станцию, чтобы ехать обратно на заставу. Переходил через какой-то мост. И тут на мосту я и пришел к этому решению. Я вынул из кармана папиросы и бросил их в воду. И с тех пор, как говорится, – ша! Восемь лет уж прошло, и за эти восемь лет я ни одной штучки не выкурил.

– И не хочется? – с интересом спросил мальчик.

– Ну, братец ты мой, – усмехнулся Мережанов, – хочется или не хочется – это военная тайна. Ничего не скажу, первое время трудно было. Особенно если принять во внимание, что я в таких расстроенных чувствах находился. Но зато я считаю, что это был мой первый и по-настоящему серьезный подвиг.

Полковник улыбнулся и положил руку мальчику на плечо.

– Вот, милый друг Ваня, – сказал он. – Если уж тебе действительно так хочется совершить подвиг – пожалуйста. Бери с меня пример: бросай курить. Для начала будет неплохо.

– Д-да, конечно, – сказал мальчик, и я заметил, как он смущенно спрятал за спину папиросный окурок, который за минуту до этого прикуривал у лейтенанта Брема. Внезапно он насторожился и навострил уши.

– Машина идет! – объявил он.

На этот раз это была наша машина: маленький, тесный, как колыбель, «виллис» с открытым верхом.

Мы с трудом разместили наши пожитки в этом игрушечном автомобильчике, попрощались с Мережановым и с мальчиком, сели и поехали.

У поворота я оглянулся.

Мережанов, высокий и широкоплечий, стоял, опираясь на суковатую палку. Немного поодаль стоял мальчик-пастух. Я видел, как он за спиной Мережанова затянулся, пустил дым, потом посмотрел на окурок, поплевал на него и бросил.

Мережанов что-то крикнул нам раскатистым басом и помахал рукой.

Потом машина свернула направо, и оба они скрылись из наших глаз.

Я долго думал о Мережанове, обо всем, что он нам рассказал сегодня, и об этом мальчике тоже.

Я не знаю, навсегда ли он бросил курить или только окурок бросил. Но если он действительно бросил эту дурную привычку, он сделал очень большое дело. Мережанов, конечно, правду сказал: не в легких и не в печенке дело. А дело в том, что если мальчик сегодня сумел побороть в себе эту маленькую страстишку, – кто знает, какие подвиги, громкие и высокие, он совершит впереди. Он и на полюсе, если нужно, побывает, и на бочке Днепр переплывет, и на горячем коне поскачет впереди полков и дивизий, и – мало ли других славных дел на пути у каждого мальчика!..

Я думал о нем, и мне казалось, что я уже вижу на его груди Золотую Звезду Героя.

А маленькая наша машина, подпрыгивая, катилась по шоссе. И навстречу нам уже тянуло прохладой от большой и широкой реки, по которой нам предстояло плыть.

Приказ по дивизии*

– Нет, – говорил генерал, показывая спутнику своему тонкий орлиный профиль, – невоенный человек даже и понять не может, что значит настоящая воинская дисциплина. Вот – и вам небось приходилось слышать, – часто говорят, что дисциплина должна быть сознательная. А вы знаете, почему-то не люблю я этого слова. Что значит – сознательная дисциплина? Сознательным должен быть боец. А дисциплина – всегда одна… Дисциплина, если хотите, это что-то вроде шестого чувства, которое, вместе со вкусом, слухом и зрением, присуще каждому настоящему солдату. И уж как ты ее там ни называй – сознательная или бессознательная, – а если ты ее нарушил, дисциплину, – я тебя в полном сознании и без зазрения совести под арест закатаю, а еще нарушил – так и голову сниму, не пожалею…

«Эге-ге, – подумал собеседник генерала. – Да ты, я вижу, дядя сердитый. Попадись такому в недобрый час – ведь он, пожалуй, и в самом деле без головы оставит».

Генерал инспектировал войска, которыми он командовал. Три дня провел он в частях, на передовых линиях, и все эти три дня ни на шаг не отставал от него молодой, но уже известный писатель, приехавший из Москвы с поручением от большой столичной газеты. Теперь, темным и непогожим осенним вечером, они возвращались в штаб дивизии. Новенький трофейный «оппель», похожий на короткую сигару, а еще больше – на вытянутое гусиное яйцо, на самой бешеной скорости и все-таки почти бесшумно мчался по гудронированному прифронтовому шоссе. Писатель, который с непривычки страшно устал, промерз и проголодался, сидел в углу, откинувшись и прижимаясь затылком к мягкой, приятно-пружинистой обивке кабины. Слушая генерала внимательно и даже почтительно, он все-таки то и дело стискивал зубы, чтобы не зевнуть, и с надеждой поглядывал через голову шофера на дорогу – не мелькнет ли там, наконец, хоть какой-нибудь огонек, не запахнет ли дымом и не покажется ли что-нибудь похожее на человеческое жилье. Но впереди, на дороге, не было ничего, кроме дождя, мрака, блестящих дождевых луж и угольно-черного, мрачно сверкающего под приглушенным и укороченным лучом автомобильного прожектора сырого гудрона. Изредка выскакивала откуда-то свесившаяся над дорогой облетелая ветка с одиноким кленовым или буковым листом, мелькал на секунду полосатый километровый столб или придорожный каменный крест, – и опять ничего, кроме тьмы, дождя и беспрерывно бегущего впереди, колыхающегося и дрожащего пятна света. Но вот в этом светлом пятне мелькнули какие-то человеческие фигурки. Писателю показалось, что он разглядел даже ружья у них в руках. И почти тотчас же резкая пронзительная трель свистка заставила его пригнуться и зажмурить глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: