Уж вон и села не видать, и собаки не лают, а мы всё идем. Удивительно, знаете.
«Разве, – я думаю, – здесь вот, за этим кусточком, не очень подходящее место? Или вон, скажем, за теми ракитами…»
Мне ведь, товарищи, самому приходилось расходовать людей.
Я думаю: «Здесь, за этим кусточком, или вон в том овраге – очень удобное место. Это Зыков, – я думаю, – напрасно меня туда не ведет».
А Зыков меня, понимаете, как раз туда и ведет. В тот самый в овраг.
– А ну, – говорит. – Стой!
Я встал. И стою. И спокойно, вы знаете, думаю:
«Что ж, – думаю. – Прощайся, буденновец!..»
А с кем мне прощаться? Вокруг, понимаете, одна трава.
Я повернул голову и вижу, что Зыков берет свой бердан под мышку, а сам лезет за пазуху и вынимает оттуда – что-то такое неясное.
– На! – говорит. – Пришпиливай!
Что такое?
Вижу – погоны. Понимаете? Золотые погоны с такими блестящими бляшечками. И четыре французских булавки.
– Ну! – говорит. – Приторачивай!
– Что? – говорю.
Я, понимаете, не понимаю. Я говорю:
– Ну тебя, знаешь!.. Довольно шутки шутить.
А он:
– Чумовой! – говорит. – Надевай поскорей погоны, покуда нас не засыпали. Слышишь?
Я не могу. Ей-богу, стою, понимаете, как дурак.
– Ну давай, – говорит, – я сам присобачу. Нагинайся, – говорит. – Живенько!
Я нагнулся. И тут он мне ловко пришпилил двумя булавками левый погон и двумя булавками правый.
– А теперича, – говорит, – бежим.
– Куда? – говорю.
– А куда? – говорит. – Ясное дело, куда: к Буденному.
Ох, товарищи!.. Ну, знаете, я чуть не заплакал. Ей-богу, я сел на землю и встать не могу.
– Браток! – говорю. – Братишка! Зыков, – говорю, – неужели свой?
– Свой, – говорит, – честное слово… Вставай, – говорит, – побежим к Буденному.
– Нет, – говорю, – погоди… Не могу.
– А что? – говорит. – Почему не можешь?
– А у меня, – говорю, – в животе какая-то карусель начинается.
Понимаете? У меня в самом деле что-то ужасное начинается в животе. Начинает, я думаю, таять сургуч. Потому что как будто огнем начинает мне жечь и горло, и грудь, и особенно самое брюхо. Все, понимаете, кишки во мне начинают как будто плясать и как будто рваться на мелкие лоскутки. И больно. Такая боль, что сказать не могу. И на ноги встать не могу.
«Фу, – думаю. – неужели от пули спасся, а тут от такой гадости помирать? Нет, – думаю, – не хочу помирать».
И хочу, понимаете, встать на ноги. Через силу встаю на колени и падаю снова.
– Нет, – говорю, – шалишь! Встанешь, так тебя перетак!
И опять, понимаете, встаю на колени. И опять падаю.
– Ах, – говорю. – Дрянь какая!
Вы подумайте: буденновец на ноги встать не может.
«Ну, – думаю, – что ж… Значит – кончено».
– Значит, – говорю, – давай попрощаемся, товарищ Зыков.
А он говорит:
– Ладно. Попрощаться мы после успеем. А ты, – говорит, – не обидишься, если я тебя на руках понесу?
– Нет, – говорю, – это не стоит. Это, – я говорю, – смысла нет меня на руках нести. Все равно мне каюк.
– Да брось, – говорит. – Ну просто у тебя в животе телеграмма зудит.
– Какая, – говорю, – телеграмма?
– А та, – говорит, – которую ты давеча сшамал.
– Вот, – говорю, – охламон! Вот чудик! Это же не телеграмма. Это пакет. Это секретное письмо к товарищу Буденному, которое, понимаешь, я вез и которое не довез. Я, – говорю, – ворона. Я съел важнейшие оперативные сводки своей дивизии. Меня, – говорю, – расстрелять за это мало.
Ну, я, понимаете, все ему рассказал.
– А теперь, – говорю, – оставь меня, за ради бога… Беги, пока жив.
А он – вы подумайте! – ничего мне на это не сказал, а берет меня прямо в охапку, кладет меня, как мешок, на плечо и шагает со мной в кусты.
А потом из оврага вон. А потом через кочки-пенечки бегом, понимаете, как припустил… Даже ужас! Лошади, понимаете, так не бегают.
Я говорю:
– Зыков! Тебе тяжело, наверно?
– Невидаль, – хрипит. – Я, – говорит, – и не с таким бегал.
Я говорю:
– Ты отдохни…
Мне, понимаете, все-таки неудобно как-то на человеке ехать.
– Ты отдохни, – говорю, – а потом опять поедем.
– Не гуди, – отвечает. – До леска вон того добежим, а там посмотрим.
А лесок, я гляжу, не близко. До леска того, понимаете, версты две.
Ну, мы так хорошо с ним скакали, что минут через десять были уже в лесу.
– Тпру! – говорю. – Приехали.
Зыков меня опускает на землю, и я – вы представьте себе! – спокойно встаю на ноги.
Вот ведь чудо какое!
А это, вы знаете, пока я на Зыкове через поле скакал, у меня в животе все помаленьку умялось. И стало как будто полегче. Как будто не так чересчур больно.
– Ну, что ж, – говорю, – давай побежим дальше!
А Зыков говорит:
– Нет. Погоди… Не могу.
– А что? – говорю. – Почему не можешь?
– А я, – говорит, – все-таки не лошадь! Я не могу без отдыха.
Вижу – действительно: вспотел парень.
Ну, мы тут сели с ним под высоким деревом: я растянулся в траве, а Зыков достал кисет и стал закуривать трубочку.
Я говорю:
– Все-таки, Зыков… Я не понимаю: кто ты такой?
– Я? – говорит. – Я – продажная шкура. Я, – говорит, – за английский шинель Мамонтову продался.
– Ох, – говорю, – ты же врешь, Зыков!
– Ну, – говорит, – может, и вру. Меня, – говорит, – это верно, мобилизовали. Я не своей охотой четвертый месяц у белых служу.
И тут он мне, понимаете, рассказал все…
Как он приехал с германского фронта домой. Как у него дома хозяйство погибло. Как он жену после тифа похоронил. Как он, представьте, у попа в работниках жил. И так далее… И как его после насильно забрали в казаки, дали ружье и велели стрелять в большевиков.
– Стреляй, говорят, и пороху не жалей! Потому что, говорят, большевики не люди. Они, говорят, понимаешь, – враги человечества…
Я спрашиваю:
– И ты – стрелял?
– Нет, – говорит. – Я прикладом.
– Как, – говорю, – прикладом? Значит, ты убивал?
– Честное слово, – говорит, – одного только человека… И тот наш офицер. Подпоручик Гибель.
– Это какой, – говорю, – Гибель?
– А тот, – говорит, – который тебя по щеке ударил.
– Как? – я говорю. – Мать честная! Когда ты успел?
– А я, – говорит, – его в околотке… в сенях… прикладом. Пока ты там пирамидон кушал.
Ведь вы подумайте, какой ловкий парень! Он этого подпоручика с одного маху прикладом положил. Помните, доктор спросил, кто там орет? Так это Гибель орал. Зыков его в это время под лавку запихивал.
– Я, – говорит Зыков, – в этих сенях, между прочим, и погончики тебе раздобыл… Нет, – говорит, – не бойся. Не с покойника. Там у доктора китель висел. Так я с этого самого кителя. Ведь ты, – говорит, – теперь знаешь кто? Ты теперь – доктор.
– Фу, – говорю.
Я говорю:
– Зыков! Чего ж ты, братишка, тогда дурака валял? Чего ж ты со мной ругался?
– Ругался? – говорит. – А ты что – захотел, чтобы я целовался? Чтобы я тебя «дорогим товарищем» называл? Так нас бы с тобой тогда, дорогой товарищ, на одной березе повесили.
– Верно, – говорю. – Верно, Зыков! Ах, ну и ловкий ты парень, Зыков!
А он говорит:
– Да! У меня теперича такой вопрос: расстреляют меня, скажи, у ваших или нет, если я туды перемахну?
– Да брось, – говорю. – Ты что – генерал? Или ты полковник?
– Нет, – говорит, – я – нижний чин.
– Ну, – говорю, – чего ж нам тебя стрелять? Мы расстреливаем врагов, капиталистов, а ты кто? Ты же не капиталист? Ты же не с буржуазного класса?
– Я, – говорит, – таких слов не понимаю. Но я, – говорит, – окончил приходскую сельскую школу. Два класса. А после батя меня в пастухи отдал.
– Во! – говорю. – Значит, мы с тобой одного звания. Я тоже в пастухах воспитывался. Да что, – говорю, – я! У нас вся армия с пастухов, да с маляров, да с каменщиков. У нас, – говорю, – тебя примут во как! Свой парень! Мужик! Где же тебе иначе служить, как не в буденновской армии?