Писала прозу. Переводила с английского гигантский – в пятьсот страниц – том.
Каждый день – непременно.
Год переводила, не меньше. По окончании каторжной работы повела на кухню, показала стиральную машину, что выделялась новизной.
Гордо сказала:
– Гонорар получила за перевод.
Предложила с лихостью:
– Деньги нужны? Одолжу.
Эти деньги очень помогли, когда она слегла, словно обеспокоилась – наработала заранее на Пепу из Болгарии, которая за ней ухаживала.
Снова из ее дневника:
"К старости зрение слабеет, и потому старухи смотрятся в зеркало без отвращения…"
Руфь Александровну постиг удар.
Ее речь не понимали. Это ее сердило.
– Да-да-да-да… – повторяла.
Стучала по столу кулаком, что-то доказывая или разъясняя:
– Да-да… Да-да-да…
Большего не могла вымолвить.
Возили ее по врачам, по разным больницам – я за шофера.
– Да-да-да… – повторяла с благодарностью. – Да, да-да…
Руку мне поцеловала, смутив чрезвычайно.
Потом ее не стало.
Илья Захарович остался с Пепой, которая за ним присматривала.
Позвонил под вечер:
– Катастрофа!
Я испугался.
Человеку, как никак, за девяносто, всякое может быть.
– Что случилось?..
– Вина много, а выпить не с кем.
– Иду!
Вино на столе, два бокала, конфеты, сыр на тарелке.
Сидим. Пьем. Разговариваем.
Любил он еду. Очень любил, будто отъедался за скудную жизнь.
– Знаете, сколько голодных времен я пережил?
– Сколько?
– Четыре.
Задолго до дня рождения начинал обсуждать меню праздничного стола:
– Холодец – непременно. Язык с хреном. Копченую рыбу. Рыбу заливную. Картошку с селедкой. Салат оливье. Куриный паштет для гостей. И торт – непременно.
Торт приносил я. Два торта – обожал он сладкое.
Память у него была – феноменальная.
– Когда вы это читали? – спрашивал с завистью.
– Давно, – отвечал. – Лет шестьдесят минуло.
– Родиться бы вам пораньше, да с такой памятью – прямой путь в раввины.
– У меня в роду и были раввины.
Проходит неделя. Набираю его номер:
– Можно вас навестить?
Заминка в голосе:
– Лучше завтра…
Завтра так завтра.
Через десять минут звонок.
– Приходите немедленно. Дамы желают вас.
Сидит во главе стола. Вокруг цветник, одни дамы: ни с кем не желал делиться – мне даже неловко.
Старики выпадают из привычного окружения, которое ходит, подпрыгивая от напора сил, взмахивает руками, победно поглядывает по сторонам – старикам это недоступно. Или доступно с усилиями.
А он не признавал своего возраста. Не желал признавать. Когда ни придешь, сидел за письменным столом, работал, проживая свою жизнь – не чужую.
– Не пора ли отдохнуть? – спрашивал я.
– Не пора, – отвечал без улыбки. – Без работы давно бы умер.
Портилось зрение в преклонном возрасте. Его отговаривали, но он настоял, прошел через операцию по удалению катаракта, чтобы по-прежнему читать и писать.
Умер в девяносто семь лет. За месяцы до этого еженедельно читал лекции в Иерусалимском университете: русская литература восемнадцатого-двадцатого веков.
Что я знаю о них?
Минометчик Илья Захарович воевал на Ленинградском фронте, был контужен.
В свирепые годы борьбы с космополитами Руфь Александровну осудили на десять лет лагерей, Илью Захаровича – на двадцать пять лет.
Из ее дневника:
"Когда мы были молоды, люди не умирали – люди гибли. В тюрьмах, в лагерях, на войнах. А сейчас люди умирают, и молодые их хоронят, и это свидетельствует о мирной жизни. Или – о притаившейся истории".
Позвал их на интервью, включил микрофон и для начала вспомнил про печальное событие, которое случилось незадолго до этого.
Падал пассажирский самолет. С большой высоты. Не падал – планировал, у пассажиров оставалось в запасе полторы минуты жизни. Потом уже, среди обломков, обнаружили блокнот в кармане у погибшего, в нем – торопливая запись: "Благодарю жену и детей за счастливую жизнь, которая у меня была. Господи, как я не хочу умирать!.."
Об этом я прочитал в газете, рассказал у открытого микрофона, спросил Руфь Александровну Зернову и Илью Захаровича Сермана:
– Сегодня, оглядываясь на прошлое, что скажете?
Руфь Александровна ответила:
– Спасибо родителям, детям, друзьям за наши счастливые годы.
Илья Захарович подтвердил те слова, но я не успокоился:
– Несмотря на тяжкие времена, которые вам достались? Не взирая ни на что?
– Не взирая, – категорически. – Ни на что.
Подтверждения – в ее дневнике:
"Яблони цветут в лагере. Впервые поняла, что можно любить и лагерь…"
"Была в библиотеке: сидела на полу и читала. Счастье…"
"Так радуюсь, так радуюсь, что просто боюсь…"
Возьму на себя смелость, добавлю то, что могла бы сказать Руфь Александровна:
– Зачем твердят постоянно: с Новым годом, с новым счастьем? Значит ли это, что старое было – так себе, а то и хуже некуда?
Добавила бы непременно, потушив сигарету:
– Не обижайте старые счастья, не надо. Какими бы ни оказались потом ваши новые радости.
Вперед, за взводом взвод…
…труба боевая зовет…
А у Зины с Юзом морозились в холодильнике пельмени с картошкой, которые они лепили в четыре руки.
С надписью на пакете "Для Феликса".
Тоже тепло. Тоже сытно. Водочка на столе, те самые пельмени – скорлупки прожаренного лука поверху, непременные разговоры.
Мне интересно, я слушал.
Любопытство – оно неистребимо.
– Ах! – восторгался Юз под каждый пельмень. – До чего же оно ах!..
Интерес к еде – отменный.
Интерес к жизни.
Косичка у него.
Живость в глазах за толстенными линзами.
Книга жизни разрастается в компьютере, ото дня ко дню.
"…так как не ради хлеба насущного, а удовольствия ради играю я этими значками, ловко придуманными Кириллом и Мефодием. Самый маленький, самый серый человечек, пусть и бездарный, наедине с буквами чувствует себя Богом, Творцом, Создателем. И поделом ему… И мне тоже".
Звонил:
– Промокашки нет?
– Какой промокашки?
– Которые закладывали в ученические тетрадки.
Это он – оберегателем прошлого – собирал приметы ушедшего быта.
Ручку-вставочку с пером. Чернильницу-непроливайку. Логарифмическую линейку. Прочее разное, ныне невостребованное.
Вперед, за взводом взвод…
Зина – стоматолог, мудрила над моими зубами, деньги не желала брать.
Юз – оператор и режиссер: признание, премии за фильмы.
У Зины с Юзом талант – притягивать к себе.
Оттого и друзья вокруг, приятели ближнего проживания и проживания отдаленного.
На торжествах – все у них.
Юз читал эпитафию самому себе:
Ежели учесть эпоху –
Я пристроился неплохо.
Читал и другую:
Я знал, что жизнь – мгновенье только…
Но я не думал, что – настолько!
Потом они пели: Юз, сын Миша, дочь Лариса.
Марш семьи Герштейн.
Снова даль предо мной неоглядная,
Ширь степная и неба лазурь.
Не грусти ж ты, моя ненаглядная,
И бровей своих темных не хмурь!..
И гости подхватывали:
Вперед, за взводом взвод,
Труба боевая зовет…
Затем слово давали Зине.
Говорила с нарочитой серьезностью:
– Мама остерегала: не выходи за него. Дети получатся некрасивые.
Они танцевали, Зина и Юз, а мы смотрели. В молодые годы он увлекался чечеткой – легкость в движениях уберег до старости.
Юз танцевал и с прочими дамами. Непременное танго.