Сидел до полуночи, смотрел на Стену – зуд пропадал в эти часы, зуда по телу не было.

Ходили с ним на прогулки. Вглядывался с холма на город, повторял всякий раз:

– Сколько света…

Вернулся в Москву, написал:

"Шалом вам, Иерусалиму и всему миру!

Был ли я у вас? Вроде‚ был. Жил в Иерусалиме некий Соломоныч, жил хорошо‚ как за пазухой: со шторами‚ чистым воздухом и без мух. Когда пойдете гулять по традиционным маршрутам, считайте, что я с вами иду потихоньку‚ никому не мешаю, смотрю на городскую россыпь огней...

Е. Б. Ж. – если буду жив‚ увидимся. А если нет, так что ж. Многих в моем возрасте уже не было..."

Тихо прошел по земле, светлый человек, закрытый для меня, закрытый для других, и неприметно ушел, как тайну унес с собой, даже комара не потревожил, какую-никакую букашку. Не зря утверждали в Поднебесной: "Умеющий шагать не оставляет следов".

Последняя его фотография – она на полке, перед глазами.

Стоит на Никитском бульваре, рука поднята, словно к прощанию, за спиной подъезд нашего дома, квартира на пятом этаже, комната, в которой умерла мама.

А сбоку, за кадром, Арбатская площадь, где некогда проносились трамваи.

Как угорелые.

И мама беспокоилась.

Заберите у меня "Амаркорд" Феллини…

…часть мира уйдет на распыл.

Отнимите Андрея Платонова – обеднею.

"Отец и мать семилетнего Семена Пономарева были люди добрые, поэтому мать постоянно рожала детей, чуть откормила грудью одного, она уже починала другого.

– Пускай живут, – говорил отец, узнав, что жена опять понесла, – чего им там томиться?

– Папа, а где они там? – спрашивал Семен. – Они там мертвые?

– А то какие же? – говорил отец. – Раз с нами не живут, то мертвые.

– Они там мучаются? – узнавал Семен.

– Ты видишь, сюда все лезут, значит, мучаются, – сообщал отец. – С нами им плохо: ты уж большой – сам знаешь, а там еще хуже…"

Нас у родителей было двое.

С разницей в семь лет.

Времена подступали нелегкие, шла коллективизация по деревням, еду выдавали по карточкам, – кто думал тогда о втором ребенке?

Я бы, наверно, не появился на свет, но Малка, сестра отца, уговорила родителей, иначе бы нам не встретиться: мне с братом, брату со мной.

Два мальчика под стеклом – пяти и двенадцати лет, строгие, задумчивые, на подступах к неведомому.

Опытный фотограф призвал‚ должно быть‚ птичку на помощь, выжимая улыбку из трудного клиента, но брат на уговоры не поддался, остался на снимке самим собой. И я не поддался за компанию: рядом с ним‚ голова к голове.

Пусть он привидится, мой старший брат, а я, пятилетний, ему пожалуюсь.

Привиделось: ветер нагоняет вихревые столбы до неба.

На те столбы укладывается облако.

Клочковатое. Неприглядное. В блекло-розовом отсвете городских фонарей.

На то облако опускается некое создание и начинает там быть.

Понизу проплывают окрестности прежнего пребывания, которые не мешало бы посетить, но создание не решается на это.

Уж лучше так.

На облаке ночного видения, по излучинам сна…

– Надолго к нам? – интересуюсь.

– До рассвета. Только до рассвета.

Спроси к ночи, когда голова на подушке, ответ получишь во сне.

– Отчего запаздывают нескорые наши радости? Жизни не хватит – насладиться удачей.

Двенадцатилетний удивляется:

– Это так важно?..

До брата было не дотянуться. Не за рост его, не за знания – за нравственную перекладину, которую не одолеть. И взгляд его – искоса, с прищуром: слукавил, мол, парень, или петуха пустил.

"В этом году Йом-Кипур совпадает с моим днем рождения. Не знаю‚ это хорошо или плохо‚ знак чего-то или ничего. Скорее всего, ничего. Кто я такой‚ чтобы что-то совпадало из-за чего-то... Вот бы купить яхту и плавать повсюду. Еще можно с нее купаться, а по бортам писать всякие слова и предложения. Или обклеить марками".

Я работал на радио, но заглушки стояли насмерть, не подпуская меня к брату.

Он ходил по квартире с приемником, ставил его на пол, поднимал на шкаф, и лишь у стены, в щели за холодильником, находил заветное место, куда прорывался – и то не всегда – мой голос.

Зато у моря, в Пицунде, слышимость была нормальная, и он сообщал: "Вечером искупались, сварили кофе на костерке, а ты напомнил нам с Раей про девятую квартиру и про пластинки отца..."

– Вот, – хвастался я в редакции. – У меня есть слушатель, даже два. Для них стараюсь.

А в той передаче были такие слова:

"Всякий раз‚ как собирались родственники, как приезжали родственники‚ отец доставал патефон, крутил ручку и наслаждался, пожалуй, больше всех. У него тоже был голос, и он подпевал Шульману с Эпельбаумом‚ закрыв глаза, запрокинув голову, а родственники слушали, и мы‚ дети‚ слушали тоже.

За горами, за долами

Голуби летели,

Голуби летели.

Еще радость не пришла,

Годы улетели.

Еще радость не пришла,

Годы улетели…

Нет на свете того патефона с пластинками: пойди поищи. Нет Шульмана с Эпельбаумом: пойди послушай. Некому подпевать, запрокинув голову‚ прикрыв набрякшие веки.

Он возлежал красивый‚ выбритый‚ чисто умытый‚ в лучшем своем костюме с галстуком‚ с выражением довольства и покоя.

Он никогда не появлялся на людях неряшливым и несчастным‚ даже в смерти. Таким его и запомнили…"

Хрипота в горле, сухота на языке.

Говорю – пятилетний, побуждаемый сновидением:

– Знаки для меня не начертаны. Знамения не разгадываю. Голову не задираю к Небесам. Отчего бы так?

Двенадцатилетний – словом потаённым:

– У тебя какие отношения с Богом?

– Отдаленные.

– Заведи – не помешает.

Видение размывается на потолке.

Не остановить, не удержать.

Гроб грубо сколоченный.

Издавна нетрезвые служители.

Накидали холм земли, лопатами обрубили розы по самые бутоны.

– Чтобы бабки не уволокли. Снова на продажу…

Оказаться бы рядом в последние его минуты, ухватиться за паутинку, что связывала нас, – не было меня рядом.

И пятилетний – через расстояния, горестным кликом:

– Проявись еще! Доскажи! Ты же старше…

Двенадцатилетний – ответным кликом:

– Теперь ты старше…

Родители "починают" детей для этого мира и уходят в свой срок, оставляя в наследство не кадриль лансье, пять фигур с поклонами – пугающий завтрашний день, где всякое заготовлено про запас.

Кто они, не знающие скорбей? Где они?

Одно в утешение: там, в небытие, хуже, если верить Платонову.

"Ты видишь, сюда все лезут, значит, мучаются, – сообщал отец. – С нами им плохо: ты уж большой – сам знаешь, а там еще хуже…"

2.

Сколько себя помню…

…я всегда был маленьким.

В школе, в институте, на работе.

В классе я стоял на левом фланге, и когда держали равнение направо, никто не искал глазами мою грудь, грудь четвертого человека, считая себя первым. Это было обидно и это было несправедливо.

Место самого маленького ученика мы делили на двоих с Титаренко. Это был плотный, наголо остриженный парень, который из любой драки выходил невредимым. Наивны те, кто думает, что драться можно только за первое место. За предпоследнее идет такая же борьба, даже еще сильнее, потому что вторым быть не так обидно, как самым последним.

Сколько себя помню, я никогда не любил драться: ни в школе, ни в институте, ни на работе.

Я учился в классе с боевыми традициями, и через мою парту по всем направлениям проходили записки с вызовом на бой. Лично мне записки не писали, я их только передавал, и среди остальных учеников числился нейтральной Швейцарией, с помощью которой вели переговоры воюющие стороны.

Титаренко собрал команду из низкорослых ребят нашего класса, и эти ребята представляли собой грозную силу, потому что на каждой перемене клялись друг другу в вечной дружбе. Я очень хотел попасть в команду, а Титаренко то брал меня в нее, то прогонял и тут же вызывал на бой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: