Подобрал запись восемнадцатого века, из дневника неуемного путешественника: "Множество народов я видел, которые не так живут, как мы… Видел людей разумных, видел и глупых, везде я нашел человека, дикого же – нигде, и признаюсь, что дичее себя не находил".

Крикнуть бы из окна:

– В танк желаю! В танк! Подайте мне танк!..

– Зачем он тебе?

Ответить обстоятельно:

– Залезть внутрь. Люк задраить. Броня вокруг – и ни-ко-го…

К упрямому не придет мудрость, а потому снова в крик:

– В танк желаю! В танк! В отдаленность с неподступностью!..

Но приближается очередной день уборки. Опускается подъемный мост, хочешь – не хочешь. Начинаются нежелательные вторжения сквозь ограды, рвы, капониры.

Побывала женщина лет под пятьдесят, спорая, ухватистая, своенравная. Облачалась в шорты, загоняла в комнату под крышей, чтобы не мешал, гремела, стучала, яростно оттирала пыль, которой не было.

– Плохое одолевать, – говаривала, – хорошее продлевать.

У нее были мускулистые ноги, открытые до потайной складочки‚ и девичья беспокойная грудь под продувной майкой, что бередило чувства пожилого работодателя.

Сидел по уши в чистоте, даже удивительно, поднимал подъемный мост до следующего ее появления, – сказала без обиняков:

– У тебя, дедушка, скучно. Не намусорено, не загваздано: ухожу, будто не убиралась.

– Я намусорю, – пообещал. – К следующему разу. Я и загваздаю.

Не поверила:

– С тобой не разгуляешься.

Ушла – не вернулась.

А жаль.

Объявилась молодая, лет под тридцать: стылая, снулая, замороженно заторможенная.

Уходил под крышу, улавливал слабые ее шевеления со вздохами, не мог дождаться, пока наконец уйдет.

Думаю, и она не могла дождаться, исчезла без предупреждения.

Пришла женщина в годах, с неохватной грудью. Натужно поднялась по лестнице: "Охо-хонюшки…" на каждой ступеньке, и я засомневался в ее возможностях. Внимательно оглядела меня, оценила комнаты с балконами: почему бы и нет? – с умыслом сказала про мужа:

– Он для меня чужой. Нет, не чужой, всё-таки поближе. Он для меня что сосед…

В перерыве просветила недоумка:

– Сегодня, знаешь, какой день? Акулина – задери хвосты.

Изумился:

– Какая Акулина? Какие хвосты?..

– В деревне так говорили. Комаров пропасть, коровы хвостами отмахивались, молоко сбавляли.

Заглянула в мои кастрюли при втором посещении:

– Кто ж это ест?

Грохнула крышкой. Подумала, как призналась в намерениях, – я их уловил: "Пожелал бы, принял на прожитие – обихожу, накашеварю, чистоту наведу редкостную..."

Не пожелал.

Не принял.

"…да опустятся на нее другие…"

Побывала еще одна, которую не унять, – таков норов.

Дверь на балкон: раз с размаха, два с размаха – и заклинило в пазах, и не открыть, не выйти наружу, чтобы полить цветы.

– Это же лучше, – утешала, – когда не открывается. Хуже, если бы не закрывалось.

И снова – хрясь!..

Поскреблась в дверь хрупкая, легковесная, затерявшаяся в сомнениях и одеждах, глаза синие, в каёмке печали.

Обошла квартиру, углядела кой-какой порядок, вздохнула огорченно:

– А у нас-то… Незавершенность – семейное свойство.

Так и работала. Где подметет, там намусорит. Где подотрет, там наследит. Вставала посреди комнаты с тряпкой в руке, говорила озадаченно:

– Что такое? Почему я здесь? Окаменеть можно…

Поднялась под крышу, где отсиживался работодатель, оглядела книги по стенам, стопками на полу, сказала в горестном потрясении, без надежды на сочувствие:

– Профукала жизнь. Фук! – и унесло…

Больше ее не видел.

Ушла в незавершенность с неустроенностью, уронив на пороге кисейный шарфик, растеряв на лестнице свои перчатки.

Бывали и другие, бывали разные, на пару посещений, – чем же не угодил? Поддакивал, выслушивая, платил, не торгуясь, сочувствовал каждой, учтив и сострадателен – окаменеть можно, а они…

Говорю сам себе в чистосердечном признании: не всё было так, как описано, нет, не всё, но сочинителю важны ощущения, которые, безусловно, правдивы (или правдоподобны).

В душе я, может, романтик…

…тоскующий романтик в череде домыслов.

Читаю "Прощай, оружие!".

В который уж раз.

Знаю, что героиня умрет при родах, но всякий раз сопротивляюсь этому, надеясь на лучшее.

Что стоило Хемингуэю написать иначе, и она родила бы дочь, и ее муж, герой книги, не ушел бы под дождем в никуда, а я не перечитывал бы книгу в невозможной подростковой надежде. Как тот мальчик, что раз за разом смотрел фильм про Чапаева и верил, что он выплывет – не утонет в реке Урал.

Жестокая эта профессия – сочинительство; потому, может, и притягивают страницы, не отпускают, в надежде на иное завершение сюжета, пока не дойдешь до фразы: "Она больше не приходила в себя, и скоро всё кончилось".

Не хочу, чтобы она погибала, не допустил бы, ни за что, – но ведь это не моя повесть, да и у меня умирают под обложками, слишком часто умирают мои герои.

Совсем как в жизни…

Сочинил рассказ "Мы идем в детский сад".

Его напечатали.

С эпиграфом из Исаака Бабеля: "…привезите в Житомир немножко хороших людей… Привезите добрых людей, и мы отдадим им все граммофоны".

Недели не прошло – звонок.

Молодой голос:

– Прочитала. Должна вас увидеть.

– Это обязательно?

Непреклонно:

– Более того.

Не был избалован вниманием, а тут звонит читатель, да еще девушка, похвалит, должно быть, прочее разное…

Жало тщеславия – без него никак.

– Хорошо, – сказал. – Встретимся в городе.

– В городе не могу.

– Почему?

– Запишите адрес. Придете – узнаете.

Она жила на верхнем этаже, лифт не работал, и, чертыхаясь, пришлось одолеть кучу лестничных пролетов.

Дверь открыла печальная женщина, будто враз поседевшая. Оглядела меня настороженно, без симпатии, шепнула торопливо:

– Ее нельзя волновать.

Голос из комнаты:

– Мама, пусть войдет...

Она полулежала в кресле, спиной к окну, обдуманно, по всей видимости, чтобы оставаться в тени. Углядел лишь бескровную белизну лица, глаза в провалах, исхудавшие запястья рук.

– Сядьте, – приказала. – Вон там.

Я сел.

– Скажу сразу, – начала. – Я больна. Сердце не справляется с нагрузками. А лифт у нас неисправен.

Задохнулась. Закашляла немощно. В комнату заглянула женщина, но она отослала ее нетерпеливым взмахом руки.

Отдышалась. Заговорила короткими фразами, как выталкивала их немощными толчками:

– Надо помочь. Одной девушке. Иначе она умрет.

Изумился:

– Почему я?..

– Вы написали – вам отвечать.

"Как охотились на медведя на Дальнем Востоке?

С ножом и грушей.

Груша – это деревянная болванка с шипами. Ее кидали медведю, а он, дурачок, полагал, что с ним играют, и хватал ее. Шипы впивались ему в лапы, он не мог их развести, и его убивали.

Не знаю, правда это или нет. Но если это правда, я бы запретил такую охоту. Нельзя убивать того, кто думает, что с ним играют…"

– Что я могу сделать? – спросил.

– Вишневский оперирует. На открытом сердце. Устройте ее к нему.

Без сил откинула голову. Повторила:

– Иначе она умрет…

Женщина шепнула ненавистно в дверях:

– Уходите уже. Уходите!

Вышел на лестницу, повторил вслух:

– Ну почему я?..

Шел по улице, и казалось: она глядит вослед, глядит обреченно, беспомощно, уложив на подоконник исхудавшие руки.

Оглянулся. Поискал окно на верхнем этаже.

– За себя не попросила…

Самое удивительное: я устроил больную в институт Вишневского, но это не помогло.

Она умерла. Умерла и та девушка, которую посетил.

По восточному поверью птица Феникс приносит счастье тому, на кого упадет ее тень. Феникс пролетает не над каждым, не всякого опахивает крылом, тень не отбрасывает на страждущих.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: