— И никакой ревности?

— А что же это, если не ревность? Я думал, что взорвусь от ревности. Я не испытывал такого никогда. Другой ласкает женщину, которую хочу ласкать я. Но наше дело — возить на БТРе, пока. И хорошо, что они у нас есть, эти БТРы. Правда, тактика. В гостинице в твоем номере мы на некоторое время остались одни, меня так распирало от всего, что я чувствовал, что я бы, наверное, не удержался. Мне так хотелось обнять тебя. Ты подняла руки перед зеркалом, и я увидел выступающую из декольте грудь, эти завитки волос на твоей шее. И опять этот аромат. Опять молния на спине.

— Ты все это помнишь?

— Еще бы! Я воскрешал это в памяти миллион раз, пока ждал, когда поеду в Берлин, и потом. Я бы не вытерпел. Но портье сообщил, что приехал Скорцени. И я сказал себе: ладно, в другой раз, Йохан, как-нибудь в Берлине, раз уже ты все равно не забудешь, раз она тебя задела. Ты же поедешь получать дубовые листья к рыцарскому кресту. В Берлине они все толкаются, но там пространство больше и больше свободного времени. Но когда ты сказала, что приедешь на Балатон, я сказал себе: Йохан, жди. Она приедет одна. Не привезет же она с собой всю эту команду, они будут сидеть дома, в столице. Тогда наступит твое время. Так и получилось.

— Какой коварный замысел, — она неторопливо покачала головой, неотрывно глядя ему в глаза, положила сигарету в пепельницу. — Это достойно танковой атаки при Мальмеди, которую я видела собственными глазами. Какие-то три немецкие «пантеры» одним ударом за пятнадцать минут уничтожили шестнадцать «шерманов», скосили чуть не сотню американцев, и те покатили в страхе вниз по склону холма, несмотря на то, что их было чуть ли не в десять раз больше. Так и тут, — она неторопливо наклонилась и поцеловала его в нос, коснувшись грудью его груди. — Отбить возлюбленную у Отто Скорцени, практически ничего для этого не делая, так, несколько ничего не значащих разговоров, кусочек пирога с клубникой, шампанское, белый рояль, какая-то музыка, внешне полное равнодушие, так, легкая симпатия, но исключительно как к доктору, который лечит солдат. А женщина в камуфляже, несмотря на то, что она уже не первый год на войне, на второй войне, и всякого повидала, уже следит за ним взглядом, волнуется. И когда американцы начинают палить из артиллерии, думает: «Господи, только бы остался жив», как все женщины испокон века молят о своих воинах. И уезжает в Берлин, зная наверняка, что на Балатон она обязательно приедет, даже если начальник управления решит послать туда кого-нибудь другого. О, это совершенно безошибочное ведение боя, штандартенфюрер. Сделать так, чтобы она забыла всех.

— И ты забыла?

Она хотела полной любви, чтобы раствориться в ней, утонуть, прочувствовать каждой клеточкой. Зажав рот ладонью, чтобы никто не слышал ее вскрика, выгнулась назад и в изнеможении опустилась на его тело, обхватив его за плечи и прижимаясь лицом к его лицу. Он тяжело дышал, как и она.

— Ты забеременеешь, — прошептал он едва слышно.

— Не волнуйтесь, штандартенфюрер, — она подняла голову и поцеловала его глаза. — Я врач, я умею справляться с такими вещами.

— Я не волнуюсь. Я согласен. Я не хочу, чтобы ты волновалась.

Его еще темные от нахлынувшей страсти глаза были совсем близко.

— В крайнем случае, — она улыбнулась, — будешь давать деньги на ребенка. Я сдеру с твоего жалования.

— Я согласен, — повторил он. — И не только на деньги, — он с нежностью поцеловал ее шею.

Она откинула голову, хотела перевернуться на бок, но он удержал ее.

— Стоп, на спину нельзя.

— Я забыла.

— Ты скажешь Отто, когда вернешься в Берлин? — он гладил ее по спутанным волосам, целовал в висок.

— Нет, — она ответила не задумываясь. — Я скажу только то, что касается нас с ним, меня и его. А остальное — другая жизнь, к нему это не имеет отношения.

— Но если ребенок будет, пусть будет, ладно? — он посмотрел на нее внимательно, ожидая ответа.

— Ну, в Лебенсборн, конечно, отдавать не буду, — она откинула волосы, обернувшиеся вокруг шеи.

— Какой Лебенсборн, ты что? — он слегка ударил ее пальцами по плечу. — Ни в коем случае. Даже не думай.

— Конечно, я же сама устраиваю себе детей, без помощи рейхсфюрера.

— Твоя работа этого тебе не позволит, — он отвел взгляд, и на его лице появилась грусть.

— Моя работа здесь не при чем, — Маренн наклонилась, целуя его лоб, брови, волосы, длинные, темные ресницы. — Это только некоторым кажется, что моя работа в чем-то мне мешает. Тем, кто не знает моей жизни. Когда я родила Штефана, я работала санитаркой в богадельне при монастыре кармелиток. Там нам разрешили жить с Генри в последние месяцы его жизни. Он уже не ходил, вообще почти не шевелился, мне все приходилось делать самой. Пока он был жив, он позволял мне получать деньги, которые ему пересылали из Англии. Но когда он умер, деньги поступать перестали, и мне он не оставил ничего. Я работала до самого последнего дня, даже в тот день, когда родился Штефан. Утром я пошла в палаты, там и родила, как бы мимоходом, а потом вернулась к себе в комнату с ребенком на руках. Наутро пошла с ним в богадельню. И так было всегда. Мои дети были всегда со мной, их никто не воспитывал, я никому их не поручала, я все делала сама. Дело не в моей работе, дело в людях. Знаешь, — она посмотрела ему прямо в глаза, — я бы даже хотела иметь от тебя ребенка. Если бы все складывалось немного иначе, если бы война закончилась в нашу пользу, если бы был какой-то шанс. Если бы все было так, я бы выдала Джилл замуж, она бы ушла со службы, жила бы с Ральфом, сама бы стала мамой. А я бы нянчила двоих детишек, своего и ее. И продолжала бы работать в клинике. Я бы со всем этим справилась. Я бы даже не стала просить тебя о разводе, для меня это неважно, я давно пережила все эти женские комплексы. Кто видел газовую атаку и остался в живых, уже никогда не будет думать о том, что скажут о нем соседи, или еще кто-нибудь. Он ценит жизнь и счастье в жизни вдвойне, даже втройне, за себя и за тех, кто погиб. Но ничего этого не будет, — она глубоко вздохнула и сморщилась, почувствовав боль в спине. — Мы выпустили джина, которому лучше было бы сидеть в бутылке, так было бы спокойнее для всех. Теперь он все сметет, всю Европу и нас тоже. Несмотря на все наши отчаянные усилия, сейчас многое уже потеряно.

— А Отто? — он пододвинул ее, чтобы она не сильно опиралась на бок. — Ты не хотела от него детей?

— Не то, чтобы не хотела. Но я была не одна. Со мной были Штефан и Джилл. Они были еще несамостоятельные, они во всем зависели от меня. Мы многие годы прожили втроем и были необыкновенно преданы друг другу. Я знала: их испугает такой поворот событий, им будет неприятно. Я не могла позволить ничего, что было бы им неприятно. Потом Штефан пошел в армию, у него началась другая жизнь. Джилл стала встречаться с Ральфом. Она ведь тоже долго боялась сказать мне, думая, что я обижусь, но я была только рада. Казалось бы, все как-то наладилось. Но отношения стали таковы, что и думать ни о чем таком уже не приходилось. Все покатилось под откос. Во многом была я сама виновата, — она приподнялась, опершись на его руку, намотала ему на запястье локон своих длинных волнистых волос. — Я умею разрушать, не только создавать, и характер у меня хорош только для военного хирурга, для жизни у меня плохой характер. Но сделанного уже не вернешь. Как было, как стало — все изменилось. А работа что? Работа, служба — все это при мне, но если нет доверия, нет и покоя. Какие ни выдумывай оправдания.

— Мы завтра вступим в бой, — он обнял ее за плечи и привлек к себе. — Тебе больше не надо приезжать, это будет опасно. Я приеду сам, когда найдется время.

— Если вы вступите в бой, у Виланда тоже будет жарко. Я завтра начну оперировать.

— Но тебе еще рано.

— Не буду же я прохлаждаться без дела, когда дивизия столкнется с большевиками. У Виланда раненых увеличится втрое, а то и вчетверо. Меня для этого и прислали сюда, чтобы облегчить ему жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: