Голембиовский откинулся в кресле, оглядел коллег и продолжил.
-Сам он характеризовал себя как "преизбалованного ребенка". Это, разумеется, вина старухи Арсеньевой. Ему позволялось всё. Он семи лет "умел уже прикрикнуть на лакея, приняв гордый вид, умел с презрением улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы", был распущенным барчонком, из которого вырос весьма развращённый отрок: блудные склонности проступили рано, и он имел уже в отрочестве все возможности удовлетворять свои влечения с крепостными девками. В том возрасте, когда в иных только расцветают тревожно-сладкие предчувствия, Лермонтов не заметил их, прошёл мимо, цельность и чистота его были возмущены в самом истоке жизни. Тринадцать лет, когда тешат игры, Лермонтов чертил в тетрадях женские профили; его опалило дыхание страсти, душа преждевременно бросилась в "море жизни шумной" и за это заплатила пустотой и тем "безочарованием", которое так хорошо подметил в нём Жуковский. Было и ещё одно, о чём свидетельствуют он сам и все, жившие с ним. Золотушный неженка имел склонность к разрушению: в саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки, с истинным удовольствием давил мух и радовался, когда брошенный им камень сбивал курицу. Меликов в "Заметках и воспоминаниях художника-живописца" свидетельствует, что в его памяти "Миша Лермантов" рисуется не иначе, как с нагайкой в руке, властным руководителем наших забав, болезненно-самолюбивым, экзальтированным ребенком. Внешность его описывается стократ. "Он был дурен собою, говорит Ростопчина, и эта некрасивость порешила образ мыслей, вкусы и направление молодого человека с пылким умом и неограниченным честолюбием. Не признавая возможным нравиться, он решил соблазнять или пугать и драпировался в байронизм, который был тогда в моде. Дон Жуан сделался его героем, мало того - его образцом; он стал бить на таинственность, на мрачное и на колкости. Эта детская игра оставила неизгладимые следы в подвижном и впечатлительном воображении; он слишком долго представлял из себя Лара и Манфреда и привык быть таким". Аким Шан-Гирей вторит ей: "Байронизм был не больше, как драпировка; никаких мрачных мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзанья в действительности не было; все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко времени его пребывания в Москве, только детские шалости..." Он же свидетельствует: "Вообще большая часть произведений Лермонтова носит отпечаток скептицизма, мрачности и безнадежности, но в действительности чувства эти были далеки от него, в жизни он не знал никаких лишений и неудач; бабушка в нем души не чаяла и никогда ни в чем ему не отказывала; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая безнадежность? Не была ли это скорее драпировка, чтобы казаться интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном ходу, или маска, чтобы морочить обворожительных московских львиц? Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке..."
"Изо всех поступков Лермонтова видно, как голова его была набита романическими идеями, и как рано было развито в нём желание попасть в герои и губители сердец". Это Екатерина Сушкова. Он не привлекал симпатии. Его сокурсник Петр Вистенгоф пишет: "Лермонтов, в котором тогда никто из нас не мог предвидеть будущего замечательного поэта, имел тяжёлый, несходчивый характер, держал себя совершенно отдельно от всех своих товарищей, за что в свою очередь и ему платили тем же. Его не любили, отдалялись от него и, не имея с ним ничего общего, не обращали на него никакого внимания. Он даже и садился постоянно на одном месте, отдельно от других, в углу аудитории, у окна, облокотясь, по обыкновению, на один локоть и углубясь в чтение принесенной книги, не слушал профессорских лекций. Это бросалось всем в глаза. Роста он был небольшого, сложен некрасиво, лицом смугл; темные его волосы были приглажены на голове, темно-карие большие глаза пронзительно впирались в человека. Вся фигура внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение..." Есть свидетельство его соученика Меринского о Юнкерской школе: "Лермонтов был хорош с товарищами, хотя некоторые не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами и насмешками. Впоследствии и в свете он не оставил этой привычки, хотя имел за то много неприятностей и врагов". Николай Мартынов, будущий убийца, был благожелательней всех, он отмечал, что "Умственное развитие его было настолько выше других товарищей, что и параллели между ними провести невозможно. Он поступил в школу уже человеком, который много читал, много передумал; тогда как другие ещё вглядывались в жизнь, он уже изучил её со всех сторон. Годами он был не старше других, но опытом и воззрением на людей оставлял их за собой".
Однако Назимов в передаче Висковатого говорит иное: "Нас поражала какая-то словно сбивчивость, неясность его воззрений. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, не возбуждали в нём удивления. Он или молчал на прямой запрос или отделывался шуткой и сарказмом". Назимов, очень любивший Лермонтова, приставал к нему, чтобы объяснить ему, что такое современная молодежь и её направления, а Лермонтов, глумясь и пародируя салонных героев, утверждал, что "у нас нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин".
Декабристу Лореру Лермонтов "показался холодным, желчным, раздражительным и ненавистником человеческого рода вообще", а Лев Россильон считал, что "он был неприятный, насмешливый человек, хотел казаться чем-то особенным. Хвастался своею храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею!". Россильон называл Лермонтова "рисующимся фатом, как теперь бы сказали poseur, чересчур много о себе думающим". Лучше всех, повторюсь, говорил о нём его будущий убийца Мартынов: "Беспристрастно говоря, я полагаю, что он был добрый человек от природы; но свет его окончательно испортил. Быв с ним в весьма близких отношениях, я имел случай неоднократно замечать, что все хорошие движения сердца, всякий порыв нежного чувства он старался так же тщательно в себе заглушать и скрывать от других, как другие стараются скрывать свои гнусные пороки. Приведу в пример его отношения к женщинам. Он считал постыдным признаться, что любил какую-нибудь женщину, что приносил какие-нибудь жертвы для этой любви, что сохранял уважение к любимой женщине: в его глазах все это был романтизм, напускная экзальтация, которая не выдерживает ни малейшего анализа".
Меринский говорит о том же. "Лермонтов был далеко не красив собой и в первой юности даже неуклюж. С его чрезмерным самолюбием, с его желанием везде и во всем первенствовать и быть замеченным, не думаю, чтобы он хладнокровно смотрел на этот небольшой свой недостаток. Знанием сердца женского, силою своих речей и чувства он успевал располагать к себе женщин, но видел, как другие, иногда ничтожные люди, легко этого достигали. В обществе он забавлялся тем, что сводил с ума женщин, с целью потом их покидать и оставлять в тщетном ожидании; другая его забава была расстройство партий, находящихся в зачатке, и для того он представлял из себя влюблённого в продолжение нескольких дней, всем этим, как казалось, он старался доказать самому себе, что женщины могут его любить, несмотря на его малый рост и некрасивую наружность".
Панаев косвенно это подтверждает: "Лермонтов как будто щеголял светской пустотою, желая ещё примешивать к ней иногда что-то сатанинское и байроническое: пронзительные взгляды, ядовитые шуточки и улыбочки, желание показать презрение к жизни, а иногда даже и задорливость бретёра. Нет никакого сомнения, что если он не изобразил в Печорине самого себя, то, по крайней мере, идеал, сильно тревоживший его в то время, и на который он очень желал походить".