Петруччи закусил губу и молчал, подеста же продолжал красноречиво витийствовать:
- Я молчу уже о нанесенной обиде мессиру Маурицио Мартини, когда мессир Марескотти дерзко волочился на вечере у Лучано Гурджери за женой Мартини и, как сплетничают в свете, наградил его рогами. Конечно, мессир Мартини немолод и хром, и едва ли отомстит, но денег у банкира немало, и что ему стоит нанять бандита-браво? Опять же, должен ли я, подеста города, покрывать прелюбодея и волокиту, беречь его от сваливающейся ему на голову кирпичей и черепицы? Должен ли я тратить силы моих людей на охрану человека, попирающего законы Божьи и человеческие? Нет, Пандольфо, у меня есть дела поважнее.
Триумф подеста был полным. Речь его лилась гневными инвективами Цицерона против Катилины, Марескотти пожирал его взглядом, полным животной ненависти, но этот взгляд, казалось, только наполнял Пасквале Корсиньяно ещё большим ликованием. Он оглядывал противника с торжеством, которое ещё более усугубилось, когда заговорил Пандольфо Петруччи. Тот несколько секунд кусал губы, потом бросил взгляд на своего советника Антонио да Венафро и, прочтя на его лице благодушное безразличие к произошедшему, проронил:
-Жаль, Фабио, что ваш человек погиб столь нелепо. Однако, нам уже пора в город.
Мессир Палески молитвенно сложил руки и спросил, неужто они покинут его кров, не позавтракав? Петруччи не любил уезжать из гостей голодным и кивнул. Счастливый хозяин проводил их в зал, где была сервирована изысканная трапеза. Подеста же обменялся довольным взглядом с прокурором. В глазах Корсиньяно все ещё тлело, подобно уголькам в печи, трепетное ликование. Слова Пандольфо были оплеухой Марескотти и подарком ему, Корсиньяно. Глава синьории приказал считать произошедшее нелепым несчастным случаем. Конечно, было бы ещё лучше, если Петруччи велел бы пытать людей Марескотти, но на это подеста особо не рассчитывал. Марескотти финансировал гарнизон синьории и был нужен Петруччи. Однако нынешний день позволил ему, Пасквале, облить врага помоями и славно оттоптать ему ноги, основательно поглумившись. К тому же число присных мерзавца уменьшилось ещё на одного человека. За все это стоило выпить, и подеста велел Монтинеро наполнить бокал и ему.
-Да, bona fides semper praesumitur, nisi malam fidem adesse probetur (6) ,- продемонстрировал хорошее знание латыни протрезвевший епископ Квирини и тоже подставил стакан Монтинеро.
Альбино слушал перепалку власть предержащих, как в тумане. Речь подеста изумила его и погрузила с прострацию. Он помнил слова матери о том, что мерзавец Марескотти творит бесчинства едва ли не каждый день. То же самое говорил и Камилло Тонди, но ему самому почему-то казалось, что пытаться убить людей Марескотти и его самого могут только те, кто был близок к его семье. Оказалось же, что круг подозреваемых, если верить словам подеста, был куда шире членов одного семейства.
Можно ли было верить словам Пасквале Корсиньяно? Да, разумеется, ведь даже Марескотти ничего не возразил ему. Да и Петруччи, как понял Альбино, был в курсе шалостей своего подопечного.
Между тем гости мессира Подески прощались с его супругой, благодарили за прекрасный праздник, грузились на подводы, с конюшни привели лошадей для мессира Марескотти и господ Монтичано, Сильвестри и Донати, и они, мрачные и насупленные, ведя на поводу ещё и лошадь Пьетро Грифоли, столпились у входа, ожидая выхода хозяина.
Монтинеро и Корсиньяно с епископом ушли в дом, Арминелли уехал с членами дома Петруччи, сказав напоследок Альбино, что завтра ждет его к полудню. Мессир Камилло Тонди поджидал свою подводу, пообещав забрать с собой и Альбино, сам же тем временем расчесывал мелким гребешком шкурку Бочонка, пеняя ему, что тот вчера по кустам набрался репьев и измазал лапки.
Наглый Сверчок, Франческо Фантони, плотно позавтракавший и опохмелившийся, установив на столе дорогое седло от лучшего мастера Сиены Федериго Пульчи, которое выиграл на скачках, отвернулся от охраны Марескотти, вынул гитару и, перебирая струны, запел. Голос его звенел над черепичной крышей виллы, над весенними кронами деревьев, над всей округой точно клекот журавлиной стаи...
Что человек? Картина, холст, лоскут
Который обветшает и истлеет
Нестойкая палитра потемнеет
Искусные прикрасы опадут.
Что человек? Он расписной сосуд:
Изображенье на стекле тускнеет,
А урони стекло - никто не склеит,
Толкнут - и что ж: руками разведут.
Я тополиный пух, морская пена,
Стрела - пронёсся вихрем и исчез,
Туман, который тает постепенно.
Я дым, летящий в глубину небес,
Трава, что скоро превратится в сено,
Убор непрочный жалобных древес.
Все уезжающие замедлили движение и слушали. В песне Франческо не было ничего глумливого и злорадного, но пение его явно бесило господ Сильвестри, Монтичано и Донати. Они метали на певца взгляды далеко не благостные, но Франческо, не обратив на них никакого внимания, допел, кликнул слугу с конём и, легко вскочив на своего миланского жеребца, поскакал по дороге в Сену, успев, правда, выезжая за ворота, наклониться и преподнести синьорине Лауре Четоне невесть откуда взявшийся букетик васильков. Ушастый служка ехал за господином на муле и вез выигранное им роскошное седло, потом, явно по приказу господина, сделал круг по двору с седлом, призом выигранных скачек, увидев которое, мессир Монтичано снова скрипнул зубами и пробормотал что-то неразборчивое.
Альбино проводил взглядом Франческо. Их подвода задерживалась, у конюшни, как сказали челядинцы Палески, столкнулись два портшеза, потом во дворе появились несколько всадников, во главе которых был седой человек с лицом кирпичного цвета, загрубелым на солнце и обветренным. С ним вместе был мужчина, показавшийся Альбино знакомым, но он не вспомнил его, пока мессир Тонди не сказал, что это откупщик, мессир Козимо Миньявелли, сын которого, Джулио, был другом Пьетро Грифоли. Седого же господина Тонди назвал Аничетто Грифоли, ничего больше к этому не добавив.
Альбино молча смотрел на отцов, потерявших сыновей. Горе их проступало в насупленных бровях и сжатых губах, в рассеянном взгляде и излишне резких движениях, когда то один, то другой подтягивали подпруги или сжимали хлысты. Альбино, успевший в это утро, растянувшееся для него с бдения до третьего монастырского часа, испытать столь разнородные чувства, сейчас не мог не ощутить боли этого старого человека, извещенного о смерти сына, на которого в семье возлагались самые большие надежды, на наследника, опору, защитника. "Пустые речи, чад попойки, толстые губы злословящего развратника, дурные замыслы, греховные поступки, - и вот война между семьями, в ход идут ножи...Тебя оскорбили, ты убиваешь, ты убил, потом убивают тебя, вскоре ненависть пускает корни, сыновей баюкают в гробах дедов, и целые поколения вырастают из черной земли, унавоженной отцовским прахом, как зубы дракона, с мечами в руках..." - вспомнились ему вдруг слова Гауденция. Мысли Альбино путались, он не понимал происходящего, утратил его смысл и связь. Что происходит, Господи? Ты ли кладешь предел людскому безумию, Ты ли останавливаешь дурные замыслы, Ты ли караешь злоумышленных? Или все это - просто нелепое сцепление пустых случайностей, дьяволова карусель, роковое сцепление обстоятельств?
Ему довелось стать свидетелем печального эскорта смерти. Тело утопленника, завернутого в белый холщовый плат, вынесли во двор из подвала и осторожно уложили на подводу. Альбино видел, как покачнулся Аничетто, словно дуб, колеблемый ураганом, видел, как поддержал его под руку старец Козимо, и в этом неуклюжем стариковском жесте Альбино вдруг померещилась какая-то последняя, запредельная пагуба. Подвода медленно тронулась, и тело Пьетро Грифоли, слегка покачиваясь на мерном ходу тяжелых меринов, исчезло за воротами.
Наконец подали и их подводу. Мессир Тонди сел первым, сжимая в объятьях спавшего после утренней трапезы кота Бариле, рядом с ними устроился человек с короткими, точно валяный войлок, волосами и живыми проницательными глазками. Тонди назвал его Джованни Ручелаи, и Альбино вспомнил, что это тот самый свидетель, что вместе с конюхом видел у колодца людей Марескотти. Сам Альбино устал. Время близилось к полудню, он не спал ночь и чувствовал себя разбитым. Мысли в голове были вязкими, как кисель, он то и дело ловил себя на бессмыслице происходящего, и благословлял небо, что к Арминелли ему нужно только завтра.