Но предлежащая нам книга — не о промежуточных, а по идее — о „последних“ смыслах: во всяком случае такова интенциональная установка автора, и читатель должен не только помнить об этих разрывах и зияниях, но и научиться осваивать это „пустое“ пространство в той мере, в какой связь между „низкой“ и лежащей на поверхности эмпирией и „высокими“ и глубокими „последними“ смыслами оказывается не только восстанавливаемой, но и переживаемой в индивидуальном опыте. Что же касается именно „мифологии“, то она не настолько способна к авторефлексивным движениям, чтобы найти в самой себе эти „последние“ смыслы: самое большее, что она может сделать, это — открыть содержащиеся в ней возможности и помочь кому-то иному и на иной почве, нежели „мифологическая“ (хотя тесно с нею связанная), совершить прорыв на ту глубину, где, собственно, уже не приходится выбирать, а просто берется только что рожденный и открытый единственный последний смысл, в единственности и последнести которого у субъекта этого прорыва нет никаких сомнений.
Этот „кто-то“, кому дано открыть-родить такой смысл, т. е. вывести его на свет Божий и, пытаясь поставить его перед собою как предмет, объект, вдруг понять, что он нераздельно слит с субъектом его восприятия, — и есть с о з н а н и е или, вернее (если говорить о „сильной“ позиции), с о з н а ю щ и й или, еще точнее, с е б я с а м о г о сознающий (и только на этом уровне способный сознавать и объективность иного, растворенную в субъективности акта самосознания), т. е. субъект сознания, направленного не на многое и разное, но на одно и единое. Для носителя такого „абсолютного“ сознания „мифология“ не более чем его оперативный простор или та „порода“, в недрах которой лежит „последний“ смысл, заваленный мощным, кажущимся бесконечным слоем первых, вторых, десятых, … предпоследних смыслов. Но даже и в этом „неконечном“ смысле „мифологией“ не исчерпывается „поле“ сознания: сознанию соприсутствует некая внутренняя и еще более плотно укрытая сфера, о которой в особых условиях можно судить по тем знакам, в которые сознание переводит неясные предчувствия этой „глубины“. Речь идет о бессознательном, а следовательно, и об отношении сознания и бессознательного. Сама эта ось „сознательное“ — „бессознательное“ сразу же раскрывает читателю книги то пространство, в котором „работает“ автор и исходя из которого должна оцениваться книга. Оно непосредственно отсылает читателя к юнгианской конструкции а р х е т и п и ч е с к о г о, и этот контекст постоянно следует иметь в виду при чтении книги.
То обстоятельство, что в центре оказывается архетип, понимаемый как такая „форма без содержания“, которая открывает возможности определенного ее заполнения и определенного типа восприятия, объясняет, почему именно космогония и ритуал оказываются ключевыми понятиями этой книги и почему именно через них и „мифо-поэтическое“ начинает вести свою наиболее „сильную“ игру. Уже не раз говорилось, что особая роль космогонии определяется тем, что она выступает как архетип всякого творения, как наиболее естественная и наиболее общая схема творения вообще, как модель любого человеческого действия и механизм порождения всего, что есть в мире, всех его содержаний — как объективных, так и субъективных (сознание). Для архаического сознания мир как он есть — всегда результат возникновения и творения, всегда продукт космогонического процесса, и потому связь между процессом и его результатом, между „космогоническим“ и „актуальным“ не только жива, но и отчетливо сознаваема. В этом контексте космогония не только и даже не столько то, что б ы л о, сколько то, что е с т ь (русское быть подошло бы в данном случае еще больше, поскольку оно — о том бытии-пребывании, которое имплицирует идею возрастания, некоей ко благу направленной процессуальности), и это е с т ь выступает как непреходящая, внутренне напряженная, угрожаемая и угрожающая актуальность. Это „есть“, несмотря на успехи „космостроительства“, еще не изжило полностью исконных хаотических начал (более того, на каждом шагу вперед „хаотическое“ принимает новый облик и таит в себе новые угрозы), и поэтому актуальность, каждый момент ее и в каждом месте (hic et nunc), оказывается незащищенной — и реально и потенциально, поскольку сохраняющаяся неопределенность в следующем цикле может определиться как новая угроза, новый вид опасности, не предусмотренный заранее. Архаическое коллективное сознание, для которого мир не запрограммирован полностью, а космогонический процесс, этот мир выстраивающий, не автоматизирован, не могло не обратиться к тому, что наступит после „есть“, т. е. к „будет“. Именно в этой точке и в таких обстоятельствах оно выстраивает некую телеологическую доминанту, выдвигает идею направления движения, его ц е л и. Как только цель обозначена и осознана как нечто общее, „сверх-эмпирическое“ и в определенном плане самодовлеющее, оформляются ф у н к ц и и как основной оперативный элемент бытия в мире и поддержания самого мира в некоем состоянии, оцениваемом, по меньшей мере, как удовлеторительное. Функции образуют новый узел связи между прошлым и настоящим, и они же завязывают будущий узел, долженствующий правильно соединить настоящее с будущим. „Начало“, возникновение, про-ис-хождение (с двумя идеями — „из“, откуда, и „вперед-сквозь“, куда) ставит вопрос о функциях, как бы предполагая уже их общую идею, и выдвигает задачу выработки структур, через которые функции могут реализовать себя. Дальнейшее развитие космогонического процесса, становление стоит не только в материальном заполнении мира, его вещественном оплотнении, но и в формировании функциональной структуры, специализации функций, постановке акцента на их операционном аспекте, выработке некоей общей концепции функциональной „онтологии“, предполагающей учет всех опасностей, грозящих миру, всех средств по предотвращению этих угроз и умение соотносить одни с другими.
Создание-становление структуры, безусловно, положительный процесс, приводящий к мощному прорыву из хаотического в еще только приблизительно угадываемый мир организации. Структура оказывается действенной преградой, защищающей „человека сознающего“ как от угроз еще не изжитого хаотического, так и от затопления сознания архетипическими формами. В этом смысле речь должна идти не просто о плотине на пути энтропических процессов, но и самом эк-тропическом процессе, который, однако, может развиваться лишь до известных пределов. За этими пределами, структура, через которую до того возрастала и совершенствовалась эктропическая тенденция, утрачивает свою гибкость и способность к динамическим реализациям, снашивается, истощается энергетически, пока не перестает работать („функционировать“) вообще. Форма, доведенная до предела, до последней „чистоты“ и совершенства, приводит практически к тому же результату, что и полное отсутствие формы, бес-форменность, свойственная Хаосу. В этом последнем случае мир как бы захлестнут возможностями, но отсутствие формы-структуры не позволяет реализовать бесконечный энергетический запас. В первом случае гипертрофия формы приводит к столь жесткой системе, что малейшая неожиданность может оказаться для системы катастрофической и взорвать мир: никаких свободных валентностей, никаких неиспользованных резервов уже нет, и открывается лишь один путь — вниз, погружение в Хаос, где „жесткая“ связанность перенапряженной структуры растворяется в хаотическом, давая начало дурной „мягкой“ связанности, из которой, однако, в акте творения возможен новый прорыв — вверх, в сферу „космологического“.
Эта ситуация объясняет обоюдоострый характер формы, структуры, организации, сознания, ratio. Избрав их себе в поводыри, полагаясь на них и следуя им, человек должен контролировать их и не доверяться им до конца, не полагаться на них всегда и во всем, потому что через них в конечном счете контролируется и сам мир, в котором человек живет, конкретнее же — космогонический процесс, развертывающий мир и развертывающийся в нем. Сотрудничество „нижнего“ хаотического и „верхнего“ космического в ходе творения предполагает ситуацию, в которой человек периодически должен нисходить во ад хаотического, обращаться к аморфному, деструктурированному, неорганизованному, к бессознательному, к intuitio. Значение Юнга как критика рационального сознания как раз и состояло прежде всего в том, что он понял тайный нерв всей этой ситуации и эксплицитно описал и ее самое и средства преодоления ее, „большую“ стратегию человеческого существования в мире, позволяющую человеку найти выход из драмы рационального сознания.