— Во всяком случае, он не в гостях в Берлине и не бесправен, как мы. И это хорошо.
Августовская ночь начала светлеть. Полоска на краю неба постепенно делалась розоватой. Контуры вокзала утрачивали расплывчатость.
По перрону вокзала в Штутгарте прохаживались трое. Они оглядывались время от времени, точно за ними кто-то следовал. Но в этот ранний час перрон был пустынен, лишь несколько носильщиков бродили, ожидая берлинского поезда.
— Я считаю, говорить надо с ним откровенно, — заметил молодой, которого звали Куртом, — хотя бы из одного только уважения к нему… А ты, Вилли, как думаешь? — обратился он к старшему.
— Откровенно — да, только такт соблюсти при этом.
— Речь совсем не о том. Но если он попробует уклониться…
— Значит, не знаешь, какой он человек!
— Слишком серьезный вопрос, — пояснил, оправдываясь, Курт, — чтобы мириться с половинчатыми решениями.
Третий, Фридрих, курил и время от времени пускал колечками дым. Когда проходили мимо электрических часов, он сверил свои часы.
— Помню, — сказал Фридрих, — как он приезжал сюда семь лет назад. Я еще был молодой, а в память врезалось здорово.
Немного погодя Вилли заметил:
— Восемь минут опоздания. Война сказывается.
Наконец в сиреневой дали нечетко обозначились огни паровоза. Поезд приближался, накатываясь своей грузной массой на перрон. Из нарядного здания вокзала стали выходить встречающие. Их было немного: две пожилые дамы, четверо мужчин в котелках и один без шляпы, лысый, круглый, похожий издали на бочонок. Он махал рукой перед лицом, точно ему было душно.
Только из трех-четырех вагонов вышли пассажиры. Завидев того, кого они ждали, трое устремились к нему.
Он вышел с черным портфелем под мышкой.
— Ба, Вилли, Курт, Фридрих… В такую рань встретили!
— Ну как же, — сказал Курт, — иначе быть не могло.
— У вас все в порядке, да?
— В общем, да… — Ответ Курта прозвучал принужденно.
— Тебя всегда отличал оптимизм, это твоя жизненная позиция.
— Гм, если самочувствие называть позицией. — И добавил с вызовом: — К твоему сведению, трое здесь присутствующих находятся под угрозой исключения из партии.
— Так-так… — Гость остановился. — Это что-то новое.
— Именно так, товарищ Либкнехт.
— Гм, примечательно… За какие же прегрешения?
— Несогласие с линией руководства. По вопросу о войне.
— Нет, вы меня прямо заинтриговали, — энергичнее произнес Либкнехт.
Пройдя через вокзал, просторный и красивый внутри, дальше пошли по двое. Либкнехта посвящал в дела штутгартской организации Вилли; Курт и Фридрих шагали сзади. Рассказ Вилли задел Либкнехта с первых же слов.
В организации не только нашлись несогласные: их оказалось чуть не большинство, и они не скрывают своей позиции. Руководство то ли снеслось с Форштандом, то ли само решило принять ответные меры.
Итак, движение, которое Либкнехт когда-то пестовал тут, настолько окрепло и выросло, что в сложных условиях войны молодежь не побоялась вступить в острый спор с вожаками!
Все, что терзало его в эти дни, ожило с новой силой. Он и торжествовал, слушая рассказ Вилли, и с каким-то ожесточением думал, что ему не уйти от ответа. Тут или в другом месте он обязан сказать себе, был ли его поступок четвертого августа достаточно обоснован. Его поднятая рука торчала особняком, резала глаз, мучила его совесть. И эта поднятая рука Либкнехта поразила и потрясла в Штутгарте многих.
То, что прежним безоговорочным обязательствам изменили другие, они, казалось, в состоянии были понять. Но Либкнехт, Карл Либкнехт?!
— Да, друзья мои, дело обстоит именно так. Разговор необходим, ты, Вилли, прав. Я для того и приехал.
Даже в обществе Коллонтай говорить о четвертом августа было почти невозможно: слишком свежа была рана, которую он нанес себе сам. Но тут, в Штутгарте, надо было держать ответ неминуемо.
Либкнехт знал Штутгарт давно — с его памятниками, парками, картинными галереями. Вспомнилось, как он посылал отсюда Соне открытки с видами. Господи, он и тогда торопился! Собирался побывать в галерее, но так и не побывал. Сколько других воспоминаний связано со Штутгартом! Вот здание с высокими узкими окнами, с округленными углами и башенками на крыше, — здесь он, Либкнехт, провел первый Международный конгресс молодежи, собрал молодых социалистов мира… А вот в том доме печатались, помнится, материалы конгресса Интернационала социалистической молодежи. Да, такой город, как Штутгарт, не так-то просто подмять под себя, подчинить своему влиянию. Даже Берлину с его непреклонным Форштандом.
Миновав центр, пришли в рабочий район. Под аркой кирпичного, ржавого с виду дома поднялись по мрачной лестнице на четвертый этаж.
На звонок вышла женщина средних лет в темном платье с разводами. Дверь она лишь приоткрыла, не впуская их.
— Тетушка Венцель, мы к вам. Как было условлено.
— А-а, ну, идите в комнату. — Либкнехта она окинула быстрым сметливым взглядом.
Продолговатая и высокая комната, вход в которую был из темного коридора, глядела окном во двор.
— Отдохнуть тут все же можно, — как бы оправдываясь, объяснил Курт. — Мы решили принять меры предосторожности, так будет надежнее.
— Мне правится тут, — сказал Либкнехт. — Но я не устал, в пути вздремнул даже.
— А все-таки…
Тетушка Венцель бросила с порога:
— Если что будет нужно, не стесняйтесь. Нам, женщинам, тоже хочется быть полезными в общем деле.
— Спасибо, спасибо. Умоюсь с дороги и уйду по делам.
— Ну, нет, — с растяжкой сказала она, — пока не закусите, об этом речи не может быть. Не знаю, как дальше, а пока у меня в кладовке кое-что есть.
— Я сыт, спасибо.
Провожатые собрались уходить, им надо было успеть к началу смены. Перед уходом они заглянули к хозяйке:
— Так мы на вас полагаемся?
— Не беспокойтесь, — ответила она добродушным баском, — тетушка Венцель не подкачает.
Проводив их, она вернулась в комнату, чтобы представиться Либкнехту лучше.
— Сын у меня работал в депо, а другой на электростанции. Теперь один на востоке, а другой в Бельгии. Но я не из тех, кто кричит про зверства казаков, на это у меня хватает ума.
Она вышла и вскоре вернулась, неся в одной руке сковороду с яичницей и поджаренной колбасой, а в другой тарелку с гренками.
Почти следом за нею вошел человек средних лет с морщинистым лицом и резко обозначенными чертами, в опрятной рабочей куртке, без кепи. Он протянул Либкнехту руку:
— Вы-то меня не помните, а я знаю вас хорошо.
— Минуту, минуту… Я вел ваше дело года четыре назад?
— Нет, поболе: пять лет прошло. И мы это дело выиграли.
— Со страховой кассой, которая не хотела платить вам пособие?
Тем временем тетушка Венцель уставляла все на столе.
— У вас хорошая память, — признал посетитель. — Приятно, когда человек помнит, что случилось с другим. Нельзя, чтобы память была короткая.
— Вот тетушка Венцель предлагает закусить, так что давайте вдвоем, — предложил Либкнехт. — А зовут вас… сейчас припомню: Крейнц, да?
— Правильно… А клиентов было за пять лет, наверно, немало?
— Да, — сказал Либкнехт, — немало. Давайте закусим.
— Вот насчет завтрака: моя старуха не любит отпускать меня с пустым желудком. Вы кушайте, это не помешает мне кое-что выяснить. Я не очень-то поворотливый, но хочется получить сведения, что называется, из первых рук.
Сели за столик. Из окна виден был темноватый, окруженный кирпичными зданиями двор.
Либкнехт спросил у Крейнца, что происходит в городе.
— А что вас интересует?
— Как проходила мобилизация, каковы настроения рабочих. — Он поставил перед гостем тарелку.
Крейнц упрямо помотал головой.
— Или сначала позавтракаете, а потом уже поговорим?
— А что? — рассмеялся Либкнехт. — Разговор может лишить меня аппетита?
— Будем надеяться на лучшее. — Отодвинув тарелку, Крейнц положил на стол тяжелые ладони. — Вот какой будет у меня к вам вопрос. Что война может вот-вот разразиться, про это писали много. Что капиталисты строят во всех странах козни, про это мы тоже знали. Рабочий бороться в одиночку не может. И даже организация не должна действовать по своему разумению каждая. Мы ждали команды.