— Ну, признай, Сонюшка, что мой взнос пока невелик. Другие потеряли кто руку, кто ногу, кто ослеп…
— О Карл, разве о таких вещах говорят?! Разве можно искушать судьбу?!
Он ласково протянул руку, привлек Соню к себе; они стали ходить вместе. В голове мужа происходила напряженная работа, пока что не вполне доступная ей.
Опять у него дернулась щека.
— Ну, Карл, не надо так! Ну, последи за собой!
— Хорошо, милая, постараюсь.
Либкнехт рассеянно освободил ее руку и опять заходил один, обдумывая что-то свое, требовавшее простых и ясных определений.
Ждать вызова пришлось долго. Рядом сидели люди рабочего облика, их вызывали к инспектору одного за другим. Очередь Либкнехта была двенадцатая. Он вынимал повестку, в который раз вчитывался в нее, затем снова совал в карман.
Наконец дело дошло до него. В длинной, безжизненно блеклой комнате спиной к окну сидел инспектор военного бюро.
Либкнехт назвался, протянул повестку и добавил:
— Депутат рейхстага.
Инспектор кивнул на стул, затем молча стал перебирать бумаги в папке.
— Военную службу проходили?
— Проходил.
Мелькнул в памяти час, когда его в числе других новобранцев привели в Потсдам и всех их построили перед дворцом. Вильгельм II появился на балконе и благосклонно выслушал гаркающие солдатские приветствия. Немного любуясь собой, он обратился к новобранцам с речью. Ни одной интонации не было в ней, которая показалась бы Либкнехту сколько-нибудь искренней, свободной от аффектации, ни одной мысли, которая не вызвала бы яростного протеста.
Вероятно, это была самая сильная прививка антимилитаризма, которую он получил в молодые годы.
Обстановка в военном бюро напомнила Либкнехту ту тягостную пору, когда он отбывал службу в германской армии. Муштра и тупость, царившие там, сделали из него убежденнейшего ненавистника милитаризма вообще.
И вот он сидел в крохотной сотовой ячейке современного оголтелого милитаризма, ожидая, что изречет инспектор.
Не подымая глаз от бумаги, тот пробурчал:
— Сорок четыре года, гм… Для строевой не подходите…
Вероятно, он получил указание припугнуть Либкнехта, напомнить ему, что и на него может быть распространена власть военщины.
— Но в рабочую команду направить можно.
— Позволю себе заметить, что я призыву не подлежу.
Инспектор поднял на него враждебный взгляд: в глазах его тускло мерцало холодное недоумение.
— Почему же, господин Либкнехт? Подлежите, безусловно.
— Надо ли вам напоминать, что я представляю в рейхстаге своих избирателей?
— Вас разве не известили? Вы лишены депутатских прав.
Вот какой поворот?.. Ему и в голову не пришло, что они решат сделать такой ход… Во всяком случае, обстоятельства его дела следовало выяснять не здесь.
— Какова же все-таки цель моего вызова к вам?
Инспектор решил сбить спесь с этого слишком независимого депутата. Смакуя упоительную возможность распоряжаться чужими жизнями, он произнес:
— Соответственно своему возрасту вы получите назначение в рабочий батальон.
— А что в том батальоне делают?
— Не понимаю, господин Либкнехт, что вы желаете выяснить?
— Хочу просто предупредить, что, вследствие своих убеждений, стрелять ни в кого не стану.
Инспектор занялся большим пальцем левой руки. Растирая старательно палец, он произнес:
— Настоящий немец не рассуждает, а в условиях войны выполняет приказы вышестоящих. На фронте вы станете делать то, что вам будет приказано… Все, господин Либкнехт! Через три дня явиться к девяти часам на сборный пункт, имея две смены белья и теплые вещи.
Либкнехт покинул канцелярию, стараясь ничем не выдать себя. Машинерия военщины получала его во второй раз в свое распоряжение. Они лишат его права агитировать, выступать на собраниях, собирать вокруг себя единомышленников. Придумано ловко!
Над Берлином стоял промозглый туман. Трамвай и машины выползали всякий раз как будто внезапно и, пройдя полосу видимости, опять ныряли в густую молочную жижу. Звон вагонов и гудки вырывались из невидимого пространства, затянутого густой пеленой.
Либкнехт брел, не зная еще, что сказать Соне. При мысли об ее испуге и растерянности ему стало не по себе. Бросить Соню одну… Не только бросить, но и взвалить на ее плечи заботу о троих детях!
В остающиеся дни надо было успеть многое: предупредить товарищей, дать ряд поручений брату, позаботиться, насколько возможно, о семье.
Он смутно представлял себе, что ему делать дальше. Протестовать против того, что права его бесцеремонно попирают? Одно только Либкнехт знал наверняка: заглушить его голос им не удастся.
События развернулись дальше не совсем так, как наметил вызывавший его к себе инспектор. Либкнехта пригласили в окружное военное управление Берлина. Навстречу ему поднялся плотный, высокий полковник. Он вежливо предложил сигару Либкнехту и закурил сам.
— Вам уже, вероятно, известно, что было сочтено целесообразным направить вас на фронт?
— Да, и я решительно против этого протестую!
Оставив его протест без ответа, полковник продолжал:
— Я хотел бы сделать кое-какие замечания по поводу того, что вам предстоит.
Сигара была зажжена, на конце ее тлел синеватый огонек. Либкнехт держал ее между пальцами и не подносил ко рту.
— Военное командование не отнимает у вас прав народного представителя, это неверно. Сотрудник, неправильно осведомивший вас, получит взыскание. Вам будет дана возможность принимать участие в сессиях рейхстага и ландтага, для этой цели вы будете получать отпуск в Берлин. В остальное время вам придется подчиняться воинской дисциплине. Упаси вас бог вести политическую пропаганду среди солдат и гражданского населения — не только на фронте, но и в Берлине!
— Но я же буду здесь в качестве депутата, не так ли?
— Да, — полковник кивнул, — но с некоторыми оговорками. В рейхстаге и ландтаге — да, но на улице, в любом другом месте вы прежде всего военнослужащий, со всеми вытекающими последствиями. Я хочу это подчеркнуть, зная, как силен будет у вас соблазн высказать свою точку зрения.
— Господин полковник, — сказал Либкнехт, — я адвокат и права свои знаю. То, что вами предпринято, есть явное противозаконие, под какие бы нормы вы его ни подводили. Было бы странно, если бы я, его жертва, вступил в соглашение с теми, кто его допускает.
Полковник пожелал показать, что упрямство собеседника огорчает его.
— В условиях такой войны вы говорите о беззаконии! Наоборот, по отношению к вам проявили наибольшую мягкость.
— Человеку, действующему от лица избирателей, затыкают рот!..
— Некоторые депутаты отправились на фронт добровольно, чтобы употребить свой авторитет на благо страны.
— Я стараюсь использовать свой авторитет в тех же целях. Но благо страны мы понимаем с вами по-разному.
— Жаль, очень жаль… Мне хотелось доверительно предостеречь вас от опасностей.
— Что ж, спасибо, — ответил Либкнехт. — Но есть еще доверие тысяч людей, и депутат обязан выполнить свой долг перед ними.
— А не ошибаетесь ли вы в понимании долга, господин Либкнехт?
— Ну, с этим уж ничего не поделаешь… — И он усмехнулся.
Полковник встал, прощаясь с ним. Пока что перед ним был депутат, представитель народа, а не солдат рабочего батальона.
Дома Соня сказала растерянно:
— Как же так, Карл?! Что теперь будет?!
Было бы, вероятно, лучше, если бы вопрос не был задан. Было бы лучше, если бы ее взгляд источал больше мужества.
Никогда, даже в первые дни их близости, Либкнехт не рисовал ей радужных перспектив. Он, правда, верил, что человек существует для счастья. Борьба во имя идеи, мысль о выполняемом предназначении сами по себе приближают к счастью.
Сколько бы зла на земле ни творилось, жизнь все равно хороша: ведь солнце продолжает светить, в поле растет трава, люди проявляют чудеса благородства и верности.
— Вообрази, Сонюшка, самое худшее: мы топаем по грязи, я тащу свой мешок за плечами, я в испарине, и кругом туман. И хотя я устал до предела, голова полна мыслей — отнять их у меня не сможет никто. Я вижу много такого, чего товарищи мои пока не видят. Неужто же в казарме нельзя будет с ними беседовать?!