— Это гнусно, и действовать надо немедленно. Слишком большой подарок мы сделаем, если будем замалчивать их делишки… Так вы меня подождете?
— Разумеется, Карл!
Она отошла к окну, непричастная к тому, что творилось вокруг: наблюдатель, но отнюдь не союзница, почти посторонний человек.
В знаменитом кенигсбергском процессе 1904 года обвиняемых защищали Либкнехт и Гаазе. Несколько немецких социал-демократов были привлечены к суду за то, что помогали русским переправлять на их родину нелегальную литературу. Собственно, по немецким законам их нельзя было привлекать к ответственности: соответствующей конвенции между Германией и Россией не было. Но русский консул Выводцев взял на себя неблаговидную миссию: сделал переводы нелегальных брошюр и препарировал так, что содержание их прозвучало угрозой и вызовом как для России, так и для Германии.
Либкнехт и Гаазе, блестящие адвокаты оба, сумели повести судебный разбор по пути, не предусмотренному властями. В материале, представленном Выводцевым, и русские, и помогавшие им немецкие социал-демократы выглядели чуть ли не бандой анархистов-громил. Либкнехт же раскрыл, против чего борются русские, и убедительно доказал, что суд имеет дело не со злодеями заговорщиками, а с самоотверженными борцами. Кроме того, он потребовал, чтобы переводы Выводцева, как слишком сомнительные, были сличены с оригиналами.
Несколько дней в суде шло чтение гневных статей, ничего общего не имевших с фальшивкой Выводцева. Судебный зал, против воли судей, обратился в трибуну революционной агитации. Стало ясно, что услужливый консул подтасовал все грубо и неуклюже.
Судьи сидели, опустив головы. Вдохновители процесса оказались в условиях очень невыгодных — приходилось выпутываться из положения, в какое их завела низкопробная подделка.
Кенигсбергский процесс принес социал-демократам огромный успех. Имена Либкнехта и Гаазе были подняты высоко левой прессой Германии.
…Десять лет пронеслись, как одно мгновение. Тогда оба имени стояли рядом. А теперь? Не избирал ли каждый в этой трагической обстановке свой путь и не разошлись ли их пути уже в первые дни?
Вообще в социал-демократической фракции происходило что-то очень серьезное и, возможно, непоправимое.
Когда руководители фракций рейхстага с участием канцлера утверждали порядок открытого заседания, все, казалось, было предусмотрено до мельчайших деталей. Но по одному пункту чуть было не разошлись.
После декларации канцлера и выступлений партийных лидеров рейхстаг должен был провозгласить «Hoch» императору. Социал-демократы согласились уже на многое, но стать участниками монархической акции не пожелали. Единство, возникшее в час опасности, грозило распасться. Тогда Филипп Шейдеман, мастер компромисса, внес предложение:
— Если бы коллеги со мной согласились… — Он помедлил. — Что, если бы рейхстаг провозгласил «Hoch» не одному только кайзеру, а, скажем, кайзеру и нашей родине? — И посмотрел на социалистов. — Нам надо самим сочетать достоинство партии с интересами нации.
Гаазе собрал в кулак бороду и недовольно поморщился. Однако Шейдеман понял, что, несмотря на все свои протесты, несогласия и даже угрозы, против большинства он не пойдет. А за Эберта вообще можно быть спокойным.
— Итак, коллеги, — уточнил Шейдеман, — готовы ли вы поддержать меня?
Канцлер Бетман-Гольвег заметил с облегчением:
— Предложение мудрое, господа, и по духу своему компромиссное. Я думаю, к нему присоединятся все?
Честь предложенной формулировки осталась, таким образом, за социалистами. Это отвечало той новой роли, которую история возложила на них: из партии оппозиции они становились партией сотрудничества с правительством. Шейдеман не напрасно прервал свой отпуск и вернулся в Берлин.
Правда, Гаазе и небольшая группа левых пробовали вначале возражать, но их возражения серьезной опасности не представляли. Убедить их, склонить, наконец, сломить оказалось делом нетрудным. Именно Гаазе пусть и прочитает декларацию социалистов в рейхстаге, чтобы пути к отступлению для него были отрезаны окончательно.
Иное дело Карл Либкнехт, тот занял позицию непримиримую. На заседаниях фракции он нападал, громил, изобличал. И кого? Большинство, явное большинство! Это вызывало ответное возмущение.
— Товарищи с большим авторитетом посчитались с нашим мнением. Да, мы патриоты, мы готовы к защите отечества! А он?! Кто дал ему право клеймить нас всех? Что за самонадеянность! — кричали отовсюду.
В небольшом зале, где фракция заседала не первый уже день, царило сильнейшее возбуждение.
— Не желает быть с нами, пускай убирается! — выкрикнул один из тех, кто уже облачился в военную форму.
Шейдеман постарался ввести разгоревшийся спор в русло пристойности:
— Мы не в силах заставить его принять платформу, на которой объединились все. Зато фракция может потребовать, чтобы уважалась воля большинства. Вряд ли у товарища Либкнехта хватит смелости пойти против всех.
— Вы предаете социализм, перечеркиваете наши интернациональные обязательства! Это прямая измена рабочему делу!
С выражением терпения и выдержки Шейдеман произнес:
— Итак, товарищи, будем голосовать?
Он знал, на чем можно сыграть. В семье Либкнехтов понятие дисциплины почиталось незыблемым. Отец Карла, Вильгельм, один из создателей партии, в самые тяжкие годы, когда Бисмарк загнал социал-демократов в подполье, не раз повторял, что воля партийного большинства священна и ей обязан следовать каждый.
…Объявили перерыв. Либкнехт, вконец расстроенный, весь еще в пылу яростных споров, вышел к Коллонтай.
На улице он первое время молчал. Рядом шла единомышленница, интернационалистка, ее взгляды были ему давно известны.
— Я должен вам сделать одно признание, — не выдержал Либкнехт.
— Признание, Карл? Какое?
— Я принужден буду голосовать за военные кредиты…
— Вы?! — Это прозвучало так неожиданно, что она даже остановилась. — Вы, такой последовательный во всем?!
— Я боролся, как мог… но все, кто был со мной, отступили один за другим.
— Карл, но ведь это противно вашим взглядам!
Ответный жест означал ожесточенность и бессилие.
Улицы были переполнены толпами. Демонстрации с флагами шли и шли, победно гремели оркестры. На углу Вильгельмштрассе толпа обступила столики, стоявшие прямо на улице, — гимназисты, чиновники, даже пожилые люди. Шла запись добровольцев.
Либкнехт прищурился, снял пенсне. Болезненная напряженность взгляда стала еще заметнее.
— Народ, сплотившийся вокруг трона, — инсценировка, достойная великого режиссера Макса Рейнгарта… Еще на прошлой неделе по этим же улицам шагали антивоенные демонстрации. В общем, игра проведена ловко: сами подвозили бочки с горючим, а когда пожар разгорелся, стали вопить, что поджог сделан другими.
Если бы не его признание!.. Оно стояло сейчас между ними.
Немного погодя, чувствуя это, он заключил сам:
— Вот так, Александра Михаловна: сегодня мы разваливаем Второй Интернационал. — И надел пенсне, словно бы заслоняясь от враждебного мира. — Партия помешалась, целая партия…
— Коллектив может сбиться с пути, но помешанным не бывает, — возразила Коллонтай.
— А это?! — жест в сторону демонстрации. — Разве не коллективное помешательство? Не психоз одураченных масс?
Трубили горнисты, подростки в военной форме выбивали на маленьких барабанах частую дробь. Но не шум, не мерное цоканье лошадей угнетали, а решимость, выгравированная на лицах.
Будто освобождаясь от наваждения, Либкнехт сказал:
— Но последнее слово не сказано, нет! Посмотрим, кто его произнесет… Идемте скорее. Я обязан еще присутствовать на комедии единства, которую разыграют сегодня по сценарию канцлера.
Подошли к массивному серому зданию оберкомандо.
Дежурный, к которому они обратились, предложил подождать, но сесть не предложил. Либкнехт принес стул для Коллонтай сам, затем зашагал по большой приемной, кривя губы.