Да и с кем разговаривать… У Дуни муж с царской службы вернулся, они сняли комнату на стороне. Нюрка еще маленькая. Саня швеей обучалась, жила у хозяйки. Семен, Федор и Лексей — те на заводе маялись, придут — и на бок, храпят, как слоны. Батя никак места подходящего для работы не сыщет, ждет неведомо чего. А Тимофей-родич вот какую штуку взял да учудил: поступил в городовые.
Явился при полном параде: фуражка с лакированным козырьком и кокардой, усы отпустил, закрученные кверху, накрасил их — сам-то белобрысый — и нафабрил, мундир с позументом, шаровары заправлены в сапоги, перчатки белые, а на перевязи — шашка-«селедка». Ах, раскрасавец, ах ты, фараон… Приволок два штофа и закуску, батя выпить не отказался, конечно. И меня Тимоха уговаривал, мол, родича не уважаешь, сопляк такой, Васятка, родненький ты мой, поганец этакий, да я за тебя руку дам отрубить, а ты… «Не отрубишь, — сказал я, — руки-ноги тебе понужней прежнего теперь, по мордам лупить, в околодок тащить». Тнмоха не обиделся, он захмелел, хвастал, сколько ему платить будут жалованья, и мундир вон какой, и в любой трактир или кабак зайди — стопочку наливают, наведывайтесь, Тимофей Палыч, салфет вашей милости… Эх, Тимоха. А ведь хороший был парень, мастер на все руки, а польстился на мундир, на саблю, на фараоновский почет паскудный, на дармовую выпивку. Какой там почет, все фараонов ненавидели, только улыбочки делали им сладенькие, а как отвернется, кукиш показывали, а то и другое, посрамней.
Разошлись наши дорожки. Родич женился — начальство приказало остепениться, — в невесты подыскал дочку лавочника, страшна как смертный грех, косопузая, физиономия в ряби, волосенки жидкие. Зато приданое получил и стал у тестя жить как у Христа за пазухой. Мы встречались только ненароком, на улице, кивнем да и разойдемся. Зато батя к нему наведывался часто — понятно, по какой причине. И меня поучал: подрастай, дуролом, тебе Тимофей Палыч — он Тимоху и заглазно так называть стал — протекцию составит, пойдешь по его стопам, сыт, пьян и нос в табаке. Я на отцовы речи помалкивал, старшим перечить не положено, да и что проку с батей спорить, его не переделаешь.
Я все про тех, казненных, думал. Никакие не баре они — теперь доподлинно известно, — из крестьян, из мещанского сословия… Софья Перовская, правда, генеральская дочка, но ведь ушла из семьи, не захотела жить в богатстве и праздности, — значит, какой-то в том смысл есть, когда человек по доброй воле отказывается от богатства и на смерть идет — не за себя, за других. И как она глядела, будто прямо на меня, словно мне говорила: «Вася, ты не суди нас, постарайся понять — мы умираем, и гибнуть неохота, но мы идем на смерть без страха, нa коленки не падаем, не просим пощады и милости…»
А ежели человек так с жизнью расстается, значит, понимает, что не зря приемлет муку и погибель?
Не с кем было поделиться мыслями, не у кого расспросить. Я читал много и в книжках искал ответа — не сыскивалось ответа и там. На что уж Пушкин смелый, декабристам писал, над царями смеялся, но и он всего не растолковал. Да и кто растолкует, если большинство людей сами не понимают, как им жить. Разве что взапрещенных книгах полная правда есть? Но такие книги больше не попадались.
Однако ночью как-то — когда выходила газета, мы, из переплетной, поочередно помогали фальцевать номоера — на рабочем столе у меня обнаружилась брошюрка. Мы такую мелочь в работу не брали, заказчик у нас шел солидный, издания тоже солидные — в коленкор и кожу одевали, — а тут брошюрка тоненькая, да нет, но одна даже, несколько, стопочкой. Тоненькие, на плохой бумаге. Название у всех одинаковое: «Зерно», а подзаголовок — «Рабочий листок». Тиснуто в Санкт-Петербурге, выпуски второй, третий, четвертый. Издатель не обозначен — я знал, что всякую книгу надо рассматривать, узнавать выходные данные, — только в конце припечатано: «Издание Общества „Земля и Воля“». Не слыхивал про такое общество.
Листать начал без особого интереса, в сон клонило, скоро принесут газеты на фальцовку, подремать бы пока, да и вид у брошюрок неприглядный, картинок нет, стихов не видно, — я стихи полюбил. Но почему на столе у меня брошюрки оказались? Для чего? Я перевернул обложку, и первое, что увидел:
«4 ноября 1880 года в 8 час. 10 мин. утра приняли мученический венец борьбы за народное освобождение Александр Александрович Квятковский и Андрей Корнеевич Пресняков. Они умерли мужественно, с твердой верой, что их дело не погибнет и правда рано или поздно возьмет верх. И они не ошиблись! На место погибших бойцов станут сотни и тысячи других. Русский народ встанет, как один человек, против своих притеснителей и кровопийц! А имена этих мучеников с гордостью будут повторяться из уст в уста наряду с именами других мучеников, погибших за народное дело! Вечная слава мученикам и месть врагам!»
Вон как! Значит, пятеро те не первые были, кого повесили… А может, этих, двоих, не казнили? Но ведь напечатано — мученическая смерть. И к мести зовут. Кого? Кто зовет? Кому надо мстить?
«Правда везде одна и та же, — читал я дальше. — И не за облаками она скрывается, не в шапке-невидимке гуляет по белу свету. Нет, ее можно узнать и понять!»
Ага, слава богу… Значит, есть правда, одинаковая для всех, и понять ее можно… Вот как раз чего и требовалось мне… Пошел к любимому уголку, там, где кипы несброшюрованных листов, наладился почитать лежа. Но тут позвали на фальцовку.
Управились часа за два, все поразошлись, кто в ночной трактир для извозчиков, кто завалился до утренней смены подремать, а я заперся в раскрыл выпуск «Зерна».
«Итак, если правда везде одна и та же, то русский рабочий, если подумает о ней как следует, найдет ее… Эта правда — освобождение рабочего парода — зовется социализмом, а себя лучшие люди всех стран, люди, ставшие за общее дело работников, отдавшие этому делу жизнь и душу, готовые голову за него сложить, называют социалистами».
И прежде слышал я это слово, только произносили его немного иначе: социлисты, звучало оно ругательно, и никто не понимал толком, кто ж они, социлисты, нигилисты, вроде антихристов их числили. А тут объясняли совсем по-другому.
«Объясним же, что такое социализм. Какой должен быть устроен порядок в обществе, чтобы рабочий человек жил не впроголодь, как ныне, а сытно и в довольстве, чтобы один человек не обижал и не притеснял другого? Теперь трудящийся человек обогащает хозяина, служит ему рабочим скотом и изнуряется непосильной работой. Социалисты хотят, чтобы каждый, работая лишь столько, сколько на самом деле нужно для его потребностей, стал сам себе хозяином. Теперь рабочий и его семья не обеспечены и куском хлеба: сегодня ты не наелся досыта, а завтра тебе хозяин отказал от работы, и смотри — совсем с голоду гибнуть придется…»
А и верно! Вот когда я в чугунолитейном работал, закружилась один раз голова, потерял сознание — и пожалуйте, расчет. Вот, сейчас мне полтора червонца платят, я довольный, а коли вдуматься — какой ценой достается, по четырнадцать часов в день… И в брошюрке складно как говорится про все, будто сидит рядом умный человек и доступно втолковывает.
«Теперь вся сила государства берется с крестьян и рабочих: из них вербуется войско, платежами и податями с них наполняется казна; но всем этим начальство распоряжается, не спрашиваясь народа и даже прямо во вред народу».
Истинно так. На что господин Худеков у нас и образованный, и вежливый, голоса никогда не повысит, и с днем ангела поздравит, и мастеров учтивости обучил, но разве станет он с рабочими совет держать, прибылями поделится? Правильно все в брошюрке.
Весь день я размышлял: как эти брошюрки оказались у меня, зачем? Мастера не отважился спросить. А вдруг испытывают меня, узнали про Тимоху-то, фараона, вдруг, думают, и я на тайной службе состою? Обидно сделалось от подобных мыслей, к товарищам приглядывался с испыткой — вдруг кто посмотрит косо? Нет, все по-прежнему.