Шелгунов призадумался. А ведь и в самом деле Павел старается самую значительную часть работы в «Товариществе» передать рабочим, постоянно твердит: наша задача — готовить пролетарских руководителей революционного движения. И движение это направить в сторону политической борьбы, а не за пятачок…
Слушал Василий своего товарища, Тимофеева, внимательно и с ним соглашался, и в то же время его одолевали новые и новые сомнения. Интеллигенции Точисский полностью не доверяет — пускай так, с этим Шелгунов был согласен. Хочет воспитать рабочих-интеллигентов, рабочих-руководителей? Распрекрасно. Только почему он так осмотрителен и осторожен с рабочими, почему привлекает их к делу только после многократных проверок? Конспирация, конечно, важная штука, но всему есть мера. Павел не согласен с террором? Пускай тоже правильно. Однако зачем кидать черную тень и на рабочих, которые входили прежде в народнические кружки? Помнится, он прямо заявлял, что считает этих товарищей испорченными революционным авантюризмом. Сколько его пришлось уговаривать, чтобы приняли в группу Василия Буянова и Нила Васильева… Л Нил-то человек пожилой, ему за полсотни, еще в кружке чайковцев, пятнадцать лет назад, состоял и только чудом от ареста уберегся. Человек рассудительный, верный, а Точисский уперся, ни в какую. Еле уговорили. Но при каждом промахе Васильева, по каждой малости, при любой обмолвке Точисский не мог удержаться, чтобы не попрекнуть Нила: дескать, интеллигентами распропагандирован. А когда Василий Буянов пытался ввести в «Товарищество» членов своего кружка — и в самом деле, был кружок народовольческого толка, — Павел Варфоломеевич отказался наотрел, не смогли переубедить, поставил ребром: или они, или я…
Ох, трудно с ним было. Василий приглядывался к Точисскому с все большим и большим удивлением: какую штуку еще отколет? А он и в самом деле откалывал. На одном из собраний без всякого видимого повода вдруг предложил исключить из «Товарищества» всех без разбору интеллигентов. Тут Шелгунов впервые открыто схлестнулся с Павлом Варфоломеевичем.
Столкновение это рано или поздно произойти должно было, и не только потому, что Василия, как, впрочем, и многих других, раздражали странности характера и поведения Точисского, его неожиданные, непредсказуемые взбрыки, но и по другой, более глубокой и существенной причине.
В рабочей «пятерке» подпольной группы Василий был почти всех моложе и уступал большинству товарищей опытом и начитанностью. Понимал это, не ввязывался в открытые споры, не высказывал суждений, опасаясь показаться несмышленышем, а старательно слушал, запоминал, читал, думал, сопоставлял одни речи с другими. Он был в ту пору молчалив, замкнут, малообщителен, хотя природа наделила его нравом открытым и простодушным. Он подавлял нехитрые и понятные в его возрасте соблазны воскресным днем пройтись под гармошку по улице, заглянуть в портерную, закрутить любовь с такой же, как и сам, фабричной девахой, забить лапту, перекинуться в картишки. Все эти соблазны стояли перед ним, он искушения преодолевал, как и насмешки парней-ровесников, подковырки отца и Семена, недоумение старших сестер и братьев и малодушное намерение отринуть непонятные книги, перестать морочить себе голову, жить, как все. Поначалу это доставалось непросто. Бывали срывы, но после туманного, в одури, воскресенья, после торопливой и безлюбой любви, после карточного, пускай и в целковый всего, проигрыша он просыпался утром тягостно, хмуро, не от похмельного томления и раскаяния, а от душевной пустоты, сознания ненужности всего этого и ненужности себя, такого… Гулянки делались реже, утихало буйство плоти, смиряемое и работой, и чтением, и неосознанной брезгливостью, притуплялась и обида на поддразнивания. И еще росло в нем самолюбивое, по-молодому иестыдливое ощущение собственной непохожести на большинство тех, кто жил рядом, росла та гордыня, какую обыкновенно стараются не показывать, однако внутри себя лелеют, и, быть может, из такой гордыни не столь уж редко и случается прок.
Споткнувшись на «Капитале», он крепко рассердился на себя, приуныл, но браться за труд Маркса заново не стал, понимая, что все равно пока не одолеть, но брошюра Дикштейна не только разъяснила неясное, а и внушила уверенность в своих силах, в том, что может, может он, Васька Шелгунов, одолевать книжную премудрость. И правда, без особой натуги, в одиночку он приступом взял «Манифест Коммунистической партии», после же — «Речь Петра Алексеева на суде», брошюра показалась ему совсем легким и понятным чтением. Он выписал в тетрадку, заучил:
«Подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!»
Но было в речи Алексеева и другое, что заставило Василия крепко задуматься. Там говорилось: «Она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаво построенной ловушки до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа».
Сказано было об интеллигенции, той самой, что и притягивала к себе, и отталкивала Шелгунова и многих, подобных ему. А тут говорил рабочий Алексеев, удивительный человек, о котором вот уже почти десять лет помнила передовая Россия…
С этой листовки, с речи Петра Алексеева, пожалуй, и начался по-настоящему революционер Василий Шелгунов, и начало это оказалось связанным с двумя происшествиями — Василий запомнил их на всю жизнь, стыдясь первого из них и гордясь вторым.
Читал и думал он много и наконец решил, что не для того же обретает человек знания, дабы легли они мертвым грузом, не ради самоутверждения и самосовершенствования, но для практической цели… И ни с кем не посоветовавшись, не прикинув толком, с чего же начинать, как усвоенное чужое слово сделать своим, как от слова перейти к делу, Василий, будто мальчишкой по весне в ледяную Чероху, кинулся головой вперед.
И расшибся. Да еще как! Помнил всю жизнь и лишь впоследствии рассказал самым близким товарищам — Ивану Бабушкину и Константину Норинскому.
В заводе на перекуре, улучив момент, заговорил в сторонке с рабочим, примеченным давно: собою не старый, однако и не юнец, и грамотен, видно — частенько газета из кармана торчит, правда, неизвестно, какая газета, но все-таки… Перекур заканчивался, Шелгунов не стал тратить время на подходы и прямо — а чего бояться, не выдаст, свой же человек! — заговорил про Алексеева, про мускулистую руку, про то, что царя давно бы скинуть надо. Мастеровой слушал внимательно, даже вроде поддакивал, был он собою невысок и, кажется, не силен, и глаза внимательные, злобы в них Василий не увидел. Мастеровой слушал, кивал утвердительно, а после, не разворачиваясь, коротким, обретенным в кулачных воскресных боях тычком дал в рожу так, что Шелгунов качнулся.
Он чуть не плакал, оставшись в ретираде, и не оттого, что растерялся, принял безропотно удар, а от неумения своего, от бессилия, от неправедности случившегося. И бессонной ночью понял простую истину: мало знать самому, надо еще и научиться знания свои передавать другим, надо и людей уметь распознавать. Надо научиться…
А через несколько дней произошел и второй важный случай, то собрание группы, где Василий впервые открыто столкнулся с Точисским.
Павел Варфоломеевич явился оживленный. Если бы не знать его, можно подумать: выпил. У него шла какая-то новая полоса: клочкастую бороду подстриг на клинышек, с узенькими бакенбардами, голову причесал аккуратно, сменил показные опорки на штиблеты, обзавелся жилеткой, перестал играть в Мефистофеля, главное — прекратил и опрощаться в поведении и в речи. К этому новому Точисскому еще не привыкли, приглядывались в ожидании того, что принесет вся эта переобмундировка. И руководитель «Товарищества» ждать долго не заставил. Едва сбросив на табуретку пальто — собрались у Тимофеева в комнате, — Павел Варфоломеевич огляделся, все ли в сборе, и отрубил командирским голосом, что полагает необходимым всех интеллигентов из группы выключить незамедлительно и навсегда. И сделав краткую паузу, прибавил излюбленное насчет петуха, пропоющего трижды.