Ехидным замечанием он подхлестнул-таки, Василий сбросил дремоту, вернулся к питерскому образу существования, когда свободное время уходило па книги. Правда, там, в столице, были еще кружки, встречи с друзьями, а здесь находился в одиночестве… Однако и одиночеству пришел конец: 22 сентября, верный обещанию, прибыл Константин Бойе, охотно принятый Ружниковыми, устроился жить в соседнем доме, а столоваться — у Марьи Алексеевны.
Распираема жаждой деятельности, хозяйка новому нахлебнику обрадовалась, отшельничество же Василия Андреевича ее никак не тешило, и однажды, когда Алупкин, приняв сверх меры, до утра завалился, супруга его, рачительная и домовитая, бестрепетно вошла к жильцу, простоволосая, в нижней юбке и опорочках на босу ногу, объявила, что карасину в лавку не завезли, жечь попусту не гожо, и мощно дунула в стекло семилинейной лампы, не забыв предварительно накинуть дверной крючок. Наутро как ни в чем не бывало подала обоим нахлебникам чаю, а страдавшему благоверному своему — рассолу… Завтрак прошел обыкновенно.
Шелгунов оживил переписку с Норинским. Тот мыкался в здешних краях — сперва в Сольвычегодске, потом в Котласе: не мог найти подходящей работы, не ладились отношения с товарищами — это у Кости-то, покладистого, легкого, любителя пошутить, правда не всегда безобидно. По совету Василия он принялся бомбардировать департамент полиции просьбами о разрешении перевода в Архангельскую губернию, наконец добился. Шелгунов послал другу на дорожные расходы сорок рублей, подыскал квартиру рядышком. Норинские тронулись в путь по зимнику, от Сольвычегодска до Архангельска добирались месяц, и столько же угораздило их телепаться в Мезень. Прибыли Костя и Федосья Никифоровна (старших детишек оставили в Питере) 9 января 1899 года.
А следом, через две недели, здесь очутился и Николай Васильевич Романов, переведенный из Архангельска «за дерзкое поведение в жандармском управлении». Романов с шестерыми товарищами по изволению губернатора провел экспедиции для обследования торгово-промышленного и экономического состояния Мурманского побережья. Дерзость же заключалась в том, что напечатал в периодических изданиях статьи, где цифрами и фактами изобличал капиталистическое хищничество. Против департамента полиции даже либеральный губернатор Энгельгардт ничего поделать не мог, Николая Васильевича выдворили в Мезень, лишился заработка, сел на одиннадцать рублей пособия от казны, однако научные труды продолжил пока бесплатно, выезжал, как он говаривал, «к своим тюленям в гости», написал работу «Тюлений промысел в пределах Мезенского уезда»… Характер у Романова обнаружился трудный, сказывалась легочная болезнь, вероятно. С приездом Федосьи Норинской, однако, противоречия сгладились, зажили коммуной, к огорчению Марьи Алексеевны, — правда, квартировал Шелгунов по-прежнему в алупкинском жилье, но питались поселенцы теперь у Норинских. Сложилась мезенская колония из пятерых: Феня тоже причастна была смолоду революционной работе, не просто мужняя жена.
Примкнул наконец к их колонии тот самый парнишка, Алексей Поликарпович Курков, с ним познакомил Шелгунова еще Евграфов. Был этот Поликарпович себе на уме, водил дружбу с уголовниками, о своем прошлом помалкивал многозначительно, званием административно-ссыльного весьма гордился — еще бы, кобылку отправляют в места отдаленные по суду, а если административно, значит, политический. Выяснилось, что вся преступная деятельность Куркова заключалась в том, что однажды подобрал какую-то листовку, по мальчишеству выложил ее в избе напоказ… Но Алексей оказался парнишкой смышленым, с мезенскими жителями дружил, через него пытались сколотить подобие кружка — не получилось: темны были здешние звероловы, лесорубы, рыбаки. Да и срок ссылки у всех близился к концу, вряд ли смысл имело рисковать. Особенно же Норинским: у Фени здесь родилась дочка.
Норинский по этой причине, ради ребенка, а Шелгунов — с жалобою на расстройство здоровья (и не врал, глаза все худшали) — в августе отправили его превосходительству Энгельгардту прошение о переводе впредь до окончания срока в Архангельск. Губернатор не отказал. Более того, сам вспомнил о Романове — тот хоть и корреспондировал в газеты, но своими трудами научными был губернии полезен.
Собирались недолго: вот-вот прибудет с нечастым рейсом пароход. Прощание получилось — драма с комедией. Выпили у Алупкиных, как водится, засим уложили вещички, добрались до пристани, погрузились, «Котлас» дал первый отвальный гудок. Все, кроме Фени с дочкой, сошли на берег, в последний раз коснуться неприютной, постылой и в то же время гостеприимной для них земли. Как всегда, к пароходу собиралась добрая половина Мезени, поглазеть. Шелгунов суматохи не терпел, отошел в сторонку. И увидел, как, размахивая здоровенным дрыном, бежит Михаил Алупкин, еще издали углядел Василия, орал: «Ребра переломаю, так твою и так!» Похоже было, что, проводив, или, вернее, спровадив своих нахлебников и постояльца, Михаил Федорович добавил, и — тут Шелгунову гадать не приходилось — в Алупкине прорвалась-таки накопленная ревность: уж больно горевала Марья Алексеевна. «Ребра переломаю, гад!» — орал Михаил. Скандалить перед народом было ни к чему, Шелгунов убрался на палубу.
Алупкин испортил ему настроение, Костя Норинский всю дорогу потешался, изображал в лицах. Но уезжал Василий окрепшим физически — если бы не глаза только! — духовно здоровым, понабравшимся ума-разума.
Он устроился заведующим лесопильного завода в Соломбале, на окраине. В январе 1900 года ссылка закончнлась. Норинский уехал в Екатеринослав, оставив жену и дочку на попечение друга, не преминул подколоть насчет амуров. А Василий оставался в Архангельске до весны. И впервые в жизни ощущал себя как бы главою семейства, пускай формально и чужого, и в то же время своего. С Феней отношения у него были самые добрые, дружеские.
1900 год, 29 января. День в день по окончании срока, не подарив властям и лишнего часа свободы, Владимир Ильич с Надеждой Константиновной и ее матерью покинули Шушенское. Местом жительства ввиду запрещения проживать в столицах, университетских и промышленных городах он избрал Псков. Надежде Константиновне предстояло ехать в Уфу и там отбывать оставшийся срок — до 11 марта следующего года.
Февраль — июль. В. И. Ульянов посетил Москву, Нижний Новгород, Петербург, Подольск, Ригу, Самару, Смоленск, Сызрань, Уфу, где установил связи с социал-демократическими группами и отдельными товарищами, вел переговоры о создании общерусской газеты. В апреле провел в Пскове совещание по тому же вопросу. В мае арестован петербургской полицией за незаконный приезд в столицу, через десять дней освобожден, отправляется в Подольск.
Апрель — май. Первомайские демонстрации, забастовки, выпуск листовок во многих городах Европейской России, Малороссии, Кавказа. Харьковский комитет РСДРП организовал первую в России крупную политическую демонстрацию (более 5000 участников) с требованиями политических свобод и восьмичасового рабочего дня.
Май. После окончательного разрыва группы «Освобождение труда» с заграничными «экономистами» в Женеве создана революционная организация «Социал-демократ».
Позднее мая. В Луганске, где из 20 тысяч жителей почти пятая часть работала на машиностроительном заводе Гартмана, создан социал-демократический кружок. Руководители — Шелгунов и Норинский.
Глава вторая
Размашисто, истинно по-российски, с фейерверками, с лихими тройками, с обжорством и винопитием, с мордобоем и либеральными речами, с благодушными надеждами и стоном голодающих, с выстрелами пробок шампанского и пушечными салютами, звоном разбитых штофов и треском каблуков, с «Боже, царя храни» и похабной «Семеновной», с мазуркою, полонезом и разудалой, вспотык, «барыней», с грустью об уходящем и хулой его, с верой в милость божию и государеву и с неверием ни во что, с восторженной в газетах светской хроникой и набранными нонпарелью известиями о самоубийствах простонародья, с поздравительными почтовыми карточками, украшенными сусальными ангелочками, и с революционными шершавыми прокламациями, с блеском еще новинки — электрических огней и с чадом извечной лучинушки, с исконной русской печалью о чем-то несбывшемся и с верой «авось образуется» — оставляла Россия девятнадцатый век.