После полуночи у Святополк-Мирского состоялось новое совещание о диспозиции войск.

В. И. Ленин пишет статью «Петербургская стачка», напечатанную через три дня в газете «Вперед».

Глава шестая

В месте удобном, близком к центральной части города и притом неподалеку от библиотеки, в меблированной квартире по Rue David Dufour, 3, спровадив Наденьку отдыхать, он той зимней ночью, не зная в доподлинности, что происходит в Петербурге, пользуясь лишь отрывочными, непроверенными, неточными, смахивающими на сенсации сведениями здешней прессы, но наделенный невероятным политическим чутьем, уже предвидя, уже зная, что творится в России, он бегло, крупно, как обычно, когда переходил на скоропись, набрасывал:

«Стачка… на Путиловском заводе… уже стала громадной важности политическим событием… Начало стачки было чисто стихийное… Движение быстро окрепло. В нем принимает участие легальное „Русское общество фабрично-заводских рабочих“…

Легальное рабочее общество было предметом особого внимания зубатовцев. И вот, движение зубатовское перерастает свои рамки… обращается против самодержавия, становится взрывом пролетарской классовой борьбы… Легализация рабочего движения… принесет непременно пользу нам, социал-демократам…

Движение стало принимать политический характер. В нем попытались принять участие (хотя, кажется, очень еще слабое) местные социал-демократы…»

Небрежным тычком скинув домашние туфли, в одних носках приблизился к Наденьке, она привычно открыла глаза. «Надюша, можно, я тебе почитаю, ты не сердись…»

В Женеве было тихо. Не так было тихо, как в Петербурге этой ночью. Здесь было просто тихо. «Наденька, — сказал он, — мне кажется, понимаешь…» — «Понимаю, родной, похоже и в самом деле, что началось там… Приляг, отдохни, уже новый день, воскресенье…»

1

Комитет постановил, чтобы все члены партии были на местах к шести. Василий с Николаем не ложились. Выпили черно, густо заваренного чаю, сунули в карманы по горбушке. «Рекомендации Гапона выполняем», — невесело пошутил Василий. Конка со вчерашнего вечера стала, отправились пешком, каждый по своему направлению. Василию велено было находиться в начале Невского, у Дворцовой, чтобы видеть — «а точнее, слышать», поправил он, — все, что происходит, и по собственному разумению действовать, когда придет пора.

Полетаевы жили на Эстляндской, далековато. За ночь выпал и лежал снег, нетронутый, пухлый, следы отпечатывались выпукло. Хорошо, что Коля отправил Анастасию Степановну и сына в деревню: всякое здесь может случиться. А вот его убьют — кто пожалеет? Отец еле дышит, все чувства притупились, братья-сестры всяк сам по себе, родич — в фараонах, уж он-то порадуется, коли Ваську ухлопают. Ну, а почему, собственно, должны ухлопать, не обязательно же станут палить, решили пойти к царю с пустыми карманами, с голыми руками, даже перочинного ножа чтоб не было, и власти о предстоящем шествии оповещены…

Никто не останавливал, свободно прошел под аркою Главного штаба, заиндевелой изнутри, свод ее казался красным, высверкивал инеем, и непривычно красной выглядела отсюда Александровская колонна, ее как бы подсвечивали снизу, подобного Василий еще не вплывал.

Еще был почти безлюден здесь, в Адмиралтейской части, министерской, чиновной, аристократической, великий город Санкт-Петербург. Лишь дворники в белых фартуках с тускло блестевшими бляхами шкрябали деревянными лопатами, лишь проезжали к Николаевскому вокзалу редкие унылые ваньки, брели, покачиваясь, из ночных заведении гуляки. Пес выглянул из подворотни, озираясь опасливо. У парадного подъезда стыл городовой, толсто укутанный ваточной шинелью и башлыком, очнулся, попросил, извинившись, покурить, в благодарность сказал почти на ухо: «Ежели к Дворцовой, то днем не ходили бы там, ваше степенство…»

Площадь предстала снежна, бола, пространственна. Во дворце светились редкие, затхлые какие-то огни, над крышей развевался лениво царский штандарт. Сегодня поутру, заверял Гапон, приедет государь с домашними, со свитою, из Царского Села. Должно, еще не приехал, огней мало, но штандарт, знак императорского присутствия здесь, поднят. Шелгунов сообразил, что явился рановато, ведь собираются по городским частям, по гапоновским отделам, сюда прибудут к полудню, раньше никак… Но комитетом велено быть на местах к шести — неведомо для чего… Он ступил на молодой снежок, двинулся к гранитной колонне, видел плохо и, когда приблизился, солдат молодым голосом остановил: «Не велено пущать, господин, поворачивайте добром…» У него, разглядел Василий, было, как и у городового, что просил покурить, простое, крестьянское лицо, но что-то слышалось настороженное, тревожное и злобное в голосе, верней, старательно приготовленное к злобе, что-то вовсе не похожее на знакомые Шелгунову казарменно-добродушные и служебно-исполнительные голоса. Василий понял, нет, не понял, а догадался, нутром, всем существом учуял, понял: они будут стрелять

Полыхали костры, красновато подсвечивали гладкую колонну, вверху она была сверкающе-белой от инея, и под белым предрассветным небом черный грозно распростерся крылатый ангел с крестом. Прочно стояли в козлах ружья с примкнутыми штыками. В свежем воздухе пахло дымком, махоркой, шинелями, казарменными идами, ременною кожею, смазкой, портянками. Солдаты грелись у огня, и был непривычен этот воинский бивак — не тем непривычен, что раскинули его не в поле, не в лесу, а перед царским дворцом, но тяжким и глухим молчанием был непривычен. Уж он-то, запасный ефрейтор, знавал, как солдаты балагурят, гогочут, поют потихонечку на биваках, на отдыхе в каяарме. А здесь было тихо, здесь, где собралась не одна сотня здоровенных и стоялых мужиков, тишина висела в бесплотном воздухе мрачно и грубо-грозно. «Проходите, проходите, господин», — поторапливал караульный, вскидывая ружье наизготовку, и Шелгунов спросил: «Неужто стрелять будете, землячок?» — «Иди, иди», — сказал тот грозяще и тоскливо, и Василий пошел прочь, оглядываясь на кровавый отсвет костров.

2

Как бы сомневаясь, опасливо забрезжил рассвет, он просачивался, робкий, сквозь грязно-пепельную мглу петербургского плоского неба. Ноги отерпли от неподвижности, руки закоченевали, можно захватить сильную простуду, прикидывал Василий, а уходить не уходил. Он стоял, запасный ефрейтор, большевик Шелгунов, под аркой Главного штаба, гулкой и морозной, глядел на темную продольную глыбу дворца, на едва поблескивавший вдали шпиль великолепной и жуткой Петропавловки, он видел кровавые отблески солдатских, неуместных здесь костров, помнил составленные в козлы ружья, напряженные, о шинелях, спины, слышал тугое страшное молчание и понимал: будут! Будут стрелять…

Следовало бежать, бросив палку, спотыкаясь и падая, бежать к Невскому, схватить под уздцы пышущего нутряным теплом жеребца, плюхнуться в фасонистые, с фонариками, санки, велеть лихачу: гони, целковый на водку! И мчать — к Нарвской ли, к Невской, на Петербургскую ли сторону или на Васин остров… Стать перед обманутой, темной, истовой толпой, пойти грудью — стойте, остановитесь, назад, а если вперед — то ломайте заборы, вооружайтесь дрекольем, выворачивайте булыжники, отошлите по домам детишек, жен, матерей, немощных, идите не с мольбою и молитвой, а с грозной и требовательной силой, с «Марсельезой», с «Варшавянкой», не с хоругвями и государевыми ликами, но под алыми знаменами, не покорной толпою — слитыми воедино, готовыми к бою рядами… И если не послушают его, не поверят — кинуться поперек дороги, броситься под ноги, повалить идущих впереди, пускай о них споткнутся остальные, пускай даже растопчут передних, но шарахнутся прочь, — любой ценою остановить, образумить, хотя бы спасти, коль уж немыслимо возбудить в них, обманутых и покорливых, великий дух борьбы…

Господи, воззвал он, всеблагий и всемилостивый господь наш, ведь не твоей рукой будет вершиться днесь злодеяние неслыханное и неправедное, яви же свою волю, останови карающую десницу, выбей меч, господи, если ты и в самом деле вездесущ, всеблаг и всемогущ, как можешь ты не видеть и не содрогнуться, господи! Спаси же, господи, люди твоя, страждущие и обремененные…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: