Хижинки были разбросаны как попало, без малейшей симметрии или порядка, притом одни из них были обращены лицом к востоку, другие к западу, иногда упирались друг в друга, словом, как вздумалось доморощенному архитектору, строившему их. В грязных зловонных ручейках полоскались косматые собаки, свиньи и ребятишки, по-видимому, нимало не брезгуя друг другом; но среди этой безусловной нищеты и нужды, среди всего этого видимого убожества преобладающим настроением была самая беспечная веселость. Многочисленные группы, обступив сплошной стеной какого-нибудь музыканта, наигрывавшего на гузла или на тамбурине, шумно веселились под звуки этой незатейливой музыки; в домах, то есть в своих убогих хижинах, негры постарше, не принимавшие участия в пляске и песнях, с довольными лицами варили пунш из тафии, при широко раскрытых на улицу дверях. Все, по-видимому, казались счастливыми и довольными своей участью. Дело в том, что негры, когда природный характер их не успел еще измениться под влиянием воспитания и цивилизации, не что иное, как большие, то есть взрослые дети: в высшей степени экспансивные, шумные, веселые, быстрые и на гнев, и на смех, на слезы и на радость. Необычайная подвижность их чувств, впечатлений и ощущений иногда доходит до того, что их можно принять за сумасшедших. Вы можете себе представить, с каким любопытством я присматривался к оригинальным нравам этих людей, к нравам, о которых не имел до того времени ни малейшего представления.
Следуя вместе с отцом на расстоянии десяти или пятнадцати шагов за своей проводницей, я невольно заметил группу негров и негритянок, по-видимому, самых различных возрастов, собравшихся вокруг какой-то странного вида личности, которую все они слушали с почти благоговейным вниманием.
Это был чернокожий лет пятидесяти, не более, атлетического сложения; лицо его, ярко освещенное смоляным факелом, горевшим вблизи, представляло поразительную смесь хитрости, лукавства и жестокости. Костюм его состоял из женской белой ночной кофточки, коротенькой юбочки вроде тех, какие носят шотландцы, ожерелья, составленного из амулетов, и высокого цилиндра, который, очевидно, служил не одному владельцу, прежде чем попал на голову настоящего владельца.
— О, да, чудесная страна Ливар-Конго! — возглашал негр, вращая своими громадными синеватыми белками глаз, окаймленных кроваво-красной каймой. — Там байю (bayou) полны золота, там цветы, деревья, каких вы не знаете и никогда не видели! Здесь бедные негры всегда биты, всегда голодны и всегда должны исполнять много трудной тяжелой работы! А там они не знают никакой работы, всегда едят вволю всего, что вкусно и сытно, едят много, пьют много. Там много свиней, черепах, батата, бананов, всего, всего! Здесь злые белые ничего не оставляют нам, ничего не дают!…
— Мне кажется, ты, Ливар-Конго, не особенно нуждаешься! — крикнула ему одна старая негритянка с веселым насмешливым лицом, сидевшая на корточках неподалеку от вышеупомянутой личности в белой женской кофточке. — Когда ты ухаживал за Хлоей, заболевшей лихорадкой, сколько она дала тебе за это? Ведь не меньше пиастра! А? не так ли? Нечего таиться, — и без того все знают. А сколько пирогов и сколько риса ты набираешь, когда лечишь от зубной боли? Нет, право, тебя жалеть не приходится, и уж если кому охота горевать, как пусть горюет, но только уж не по тебе, Ливар-Конго!
— Перестанешь ли трещать, трещотка! — прикрикнул на нее взбешенный негр, — не то я призову нечистого, чтобы он нынче ночью дергал тебя за ноги!
— А правда ли, что ты можешь призвать нечистого, Ливар-Конго? — спросила молоденькая женщина с широко раскрытыми от непритворного ужаса глазами.
— Ну, вот еще! — отозвался тот, — экая в самом деле мудрость: он и сам сумеет явиться, когда чем-нибудь недоволен!
— А когда он бывает недоволен?
Я не слыхал последовавшего на это ответа, который заглушили веселые, крикливые голоса целой группы молодых мужчин и женщин.
— Зеновия Пелле будет плясать! — возглашали они хором, — Зеновия Пелле будет плясать!
В этот момент мы поравнялись с небольшой площадкой на перекрестке двух улиц; здесь была разостлана простая грубая циновка, или мат, и тут же на земле был поставлен фонарь, освещавший толпу зрителей, любителей и ценителей местной знаменитости, Зеновии Пелле.
Минуту спустя показалась громадная, страшно тучная, ожиревшая, грубая женщина с лицом, отличавшимся чисто скотским выражением. Широкий приплюснутый нос над синевато-багровыми, безобразно толстыми, точно вздутыми, развороченными губами и до того крошечные, заплывшие жиром глазки, что их можно было принять за отверстия, проделанные буравчиком над вздутыми, лоснящимися щеками, — такова была наружность этой женщины. Наряд ее состоял из старого затасканного розового крепового шарфа и грязного белого платья, из-под которого высовывались громадные, неуклюжие, точно бревна, ноги, тогда как из высоко засученных рукавов торчали руки до того тощие, что при виде их невольно вспоминались задние ножки кузнечика. Женщина эта кривлялась, как будто ее поводило корчами, и пела какие-то куплеты, припев к которым подхватывала с замечательным единодушием вся толпа зрителей. Я, конечно, не понял ни единого слова ни из ее куплетов, ни из их припева, но судя по недружелюбным взглядам, встречавшим и сопровождавшим нас в то время, как мы проходили мимо этой веселой группы, можно было догадаться, что содержание этих куплетов было не особенно в пользу белых. Но вдруг эта безобразная танцовщица прервала свое отвратительное кривлянье и окликнула ту женщину, которая служила нам проводницей и в которой она, очевидно, только сейчас признала знакомую.
— Ох!… Клерсина! Откуда это ты в такое время? — крикнула она сиплым голосом, безобразно оскалив зубы. — Повремени немножко и погляди, как я пляшу, затем поднеси мне за это стаканчик тафии!… Хе-хе!…
— Я тороплюсь домой, Зеновия Пелле, — отвечала наша спутница с чрезвычайной кротостью, — ведь ты знаешь, я всегда ложусь рано.
— О, да! Я знаю, ты ложишься спозаранку, чтобы встать до зари и все нянчить своего маленького белого ягненочка!… Ха-ха-ха!… — захохотала танцовщица, сопровождая свою речь омерзительной улыбкой.
— Надо полагать тебе щедро платят!… Но только не знаю, что тебе за охота с раннего утра и до поздней ночи, целый день то стирать, то гладить, то мыть, то шить, то печь ватрушки да лепешки этому маленькому белому!… А я, когда была кухаркой на плантации Сант-Моор, я мыла ноги в их котлах и кастрюлях, а их блюда и тарелки вытирала своими грязными подолами!… Вот что я делала, сударыня моя!… Много они видели от меня доброго, эти «масса» (господа), могу сказать!…
По-видимому, эти слова пришлись вполне по душе слушателям, так как были встречены самыми единодушными возгласами одобрения, веселым, шумным смехом и выражением общей радости. Только Клерсина не приняла участия в этом хоре одобрений и ликований.
— Право, Зеновия Пелле, лучше бы тебе не похваляться такими вещами! — все так же кротко промолвила она, продолжая идти своей дорогой.
Не знаю, что ответила Зеновия Пелле, если бы тут не случилось нечто совершенно неожиданное.
— А почему бы нет?! — грозным голосом рявкнул очутившийся одним громадным скачком наравне с нами негр, тот самый странный негр, которого называли при мне Ливар-Конго. — Нечего тебе так жеманиться!… Хочешь, давай мне полпиастра, и я погадаю тебе?
— Нет, нет, Ливар-Конго, мне некогда, я очень спешу! — поспешно отвечала она.
— Ба!… Куда тебе так торопиться? Ведь верный пес твой Купидон остался дома и устережет твоего белого ягненка не хуже тебя! Плюнь ты на все это. Пойдем лучше выпьем стаканчик у Монплезир-Жиро! Нет? Ты не хочешь?… Ну, как тебе угодно, прекрасная Клерсина… Пойдем, Зеновия Пелле! Ну, сын мой! — добавил он, обращаясь к уродливому карлику, сидевшему на корточках тут же, на краю разостланной циновки, — сыграй нам какую-нибудь песенку, да и пойдем: пора уже выпить!…
— Хи-хи-хи!… Аллиньи Адрюэнь хорошо играет на скрипке!… Зеновия Пелле порхает как птичка! — Закричало несколько голосов разом. — Ливар-Конго расскажет нам удивительные истории у Монплезир-Жиро!