– Хорошо, – сказала она, – платите. Сколько другим натурщицам, столько и мне. Сколько я получу за всю Шарлотту, Сенечка?

– Рублей шестьдесят, я думаю, – ответил он.

– А сколько времени вы будете ее писать?

– Месяц.

– Хорошо, очень хорошо! – оживленно сказала она. – Я попробую брать с вас деньги. Спасибо вам!

Она протянула мне свою тонкую руку и крепко пожала мою.

– Он у вас ночует? – спросила она, оборачиваясь ко мне.

– У меня, у меня.

– Я сейчас отпущу его. Только пусть довезет.

Через полчаса я был дома, а через пять минут после меня вернулся Гельфрейх. Мы разделись, легли и потушили свечи. Я начинал уже засыпать.

– Ты спишь, Лопатин? – вдруг раздался в темноте Сенечкин голос.

– Нет, а что?

– Вот что: я сейчас же дал бы отрубить себе левую руку, чтобы этой женщине было хорошо и чисто, – сказал он взволнованным голосом.

– Отчего же не правую? – спросил я, засыпая.

– Глупый! А писать-то чем я буду? – серьезно спросил Сенечка.

VI

Когда я проснулся на другой день, в окно уже глядело серое утро.

Посмотрев на слабо освещенное бледное миловидное лицо Гельфрейха, спавшего на диване, вспомнив вчерашний вечер и то, что у меня будет натурщица для картины, я повернулся на другой бок и снова заснул чутким утренним сном.

– Лопатин! – раздался голос.

Я слышал его во сне. Он совпал с моим сновидением, и я не просыпался, но кто-то трогал меня за плечо.

– Лопатин, проснитесь, – говорил голос.

Я вскочил на ноги и увидел Бессонова.

– Это вы, Сергей Васильевич?

– Я… Не ждали так рано? – тихо сказал он. – Говорите тише: я не хотел бы разбудить горбуна.

– Что вам нужно?

– Оденьтесь, умойтесь; я скажу. Пойдемте в другую комнату. Пусть он спит.

Я забрал под мышку платье и сапоги и вышел одеваться в мастерскую. Бессонов был очень бледен.

– Вы, кажется, не спали эту ночь? – спросил я.

– Нет, спал. Встал очень рано и работал. Скажите, чтобы нам дали чаю, и поговорим. Кстати, покажите вашу картину.

– Не стоит теперь, Сергей Васильевич. Вот погодите, скоро кончу ее в исправленном и настоящем виде. Может быть, вам неприятно, что я поступил против вашего желания, но вы не поверите, как я рад, что кончу, что это так случилось. Лучше Надежды Николаевны я и ожидать для себя ничего не мог.

– Я не допущу того, чтобы вы писали с нее, – глухо сказал он.

– Сергей Васильевич, вы, кажется, пришли ссориться со мной?

– Я не допущу ее бывать у вас каждый день, проводить с вами целые часы… Я не позволю ей.

– Есть ли у вас такая власть? Как вы можете не позволить ей? Как вы можете не позволить мне? – спрашивал я, чувствуя, что начинаю раздражаться.

– Власть… Власть… Нескольких слов будет довольно. Я напомню ей, что такое она. Я скажу ей, что такое вы. Я скажу ей о вашей сестре, Софье Михайловне…

– Я не позволю вам заикаться о моей сестре. Если есть у вас право на эту женщину, – пусть правда то, что вы мне говорили о ней, пусть она пала, пусть десятки люден имеют на нее такие же права, как вы, – у вас есть право на нее, но у вас нет прав на мою сестру. Я запрещаю вам говорить ей что-нибудь о сестре! Слышите?

Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.

– Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта… эта…

Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь… Неужели?..

– Сергей Васильевич, – сказал я, – вы любите ее!

Он остановился, взглянул на меня странным взглядом и отрывисто промолвил:

– Нет.

– Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.

– Это мое дело, – сказал он. – Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам… Я не позволю! Слышите? – задорно крикнул он.

Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт. Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.

Я не сказал ни слова, но Бессонов взглянул на меня изумленными и даже, как мне показалось, испуганными глазами.

– Прощайте, – сказал он. – Я ухожу. Вы чересчур раздражены.

Я уже успел успокоиться.

– Постойте, – сказал я. – Останьтесь.

– Нет, мне нужно. До свидания!

Он ушел. Я с усилием вытащил копье из пола и помню, что коснулся пальцем слегка нагревшегося блестящего железа. Мне в первый раз пришло в голову, что это – страшное оружие, которым легко положить человека на месте.

Гельфрейх ушел в академию, я не без волнения ожидал свою натурщицу. Я поставил совсем новый холст и приготовил все нужное.

Я не могу сказать, чтобы я думал тогда только о своей картине. Я вспоминал вчерашний вечер с его странной, еще не виданной мною обстановкой, неожиданную и счастливую для меня встречу, эту странную женщину, падшую женщину, которая сразу привлекла все мои симпатии, странное поведение Бессонова… Что ему нужно от меня? Не любит ли он ее в самом деле? Зачем тогда это презрительное отношение к ней? Разве не мог бы он спасти ее?

Я думал обо всем этом, а рука с углем ходила по холсту; я делал наброски позы, в которой хотел представить Надежду Николаевну, и стирал их один за другим.

Ровно в одиннадцать часов зазвенел колокольчик. Через минуту она в первый раз показалась на пороге моей комнаты. О, как я помню ее бледное лицо, когда она, волнуясь и стыдясь (да, стыд сменил ее вчерашнее выражение), молча стояла в дверях! Она точно не смела войти в эту комнату, где нашла потом свое счастье, единственную свою светлую полосу жизни и… гибель. Не ту гибель, о которой говорил Бессонов… Я не могу писать об этом. Я подожду и успокоюсь.

VII

Соня не знает, что я пишу эти горькие страницы. По-прежнему каждый день она сидит у моей постели или кресла. Часто заходит ко мне и мой друг, мой бедный горбатый. Он очень похудел и осунулся и большею частью молчит. Соня говорит, что он упорно работает… Дай Бог ему счастья и успеха!

Она пришла, как обещала, ровно в одиннадцать часов. Она вошла робко, застенчиво ответив на мое приветствие, и молча села на кресло, стоявшее в углу мастерской.

– Вы очень точны, Надежда Николаевна, – сказал я, накладывая краски на палитру.

Она взглянула на меня и ничего не ответила.

– Я не знаю, как благодарить вас за ваше согласие… – продолжал я, чувствуя, что краснею от смущения. Я хотел сказать ей что-то совсем другое. – Я так долго не мог найти натурщицы, что совсем было бросил картину.

– Разве у вас при академии их нет? – спросила она.

– Есть, но они мне не годились. Посмотрите вот это лицо.

Я достал из лежавшей на столе кучи всякого хлама карточку Анны Ивановны и подал ей. Она взглянула и слабо улыбнулась.

– Да, это вам не годится, – сказала она. – Это не Шарлотта Корде.

– Вы знаете историю Шарлотты Корде? – спросил я.

Она взглянула на меня с странным выражением удивления, смешанного с каким-то горьким чувством.

– Почему же мне не знать? – спросила она. – Я кое-чему училась. Я забыла теперь многое, ведя эту жизнь, и все-таки кое-что помню. А таких вещей забыть нельзя…

– Где вы учились, Надежда Николаевна?

– Зачем вам знать это? Если можно, будем начинать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: