– Не ждали? – сказал он, заикаясь. – Я не обеспокоил вас и прошел с черной лестницы.
Я вскочил на ноги и стал против него. И мы стояли так долго, меряя друг друга глазами. Он был действительно способен навести ужас. Бледный, с красными, воспаленными глазами, с ненавистью устремленными на меня, он ничего не говорил; его тонкие губы только шептали что-то, дрожа. Мне вдруг стало жаль его.
– Сергей Васильевич, зачем вы пришли? Если вы хотите говорить со мной, подите и успокойтесь.
– Я спокоен, Лопатин… Я болен, но спокоен. Я уже решил все, и мне не от чего волноваться.
– Зачем же вы пришли?
– Затем, чтобы сказать вам несколько слов. Вы думаете быть счастливым с ней? – он указал рукою на Надежду Николаевну. – Вы не будете счастливы! Я не позволю вам этого.
– Уйдите отсюда, – сказал я, делая страшные усилия, чтобы говорить спокойно. – Подите, отдохните. Вы сами сказали, что больны.
– Это мое дело. Вы слушайте, что я вам скажу. Я ошибся… Я виноват. Я люблю ее. Отдайте ее мне.
«Он сошел с ума!» – мелькнуло у меня в голове.
– Я не могу жить без нее, – продолжал он глухим и хриплым голосом. – Я не выпущу вас, пока вы не скажете мне «да!»
– Сергей Васильевич!
– И вы скажете мне это «да», или…
Я взял его за плечи и повернул к двери, он шел послушно. Но, подойдя к двери, вместо того чтобы взяться за ручку, он повернул ключ, сильным движением оттолкнул меня и стал в угрожающую позу. Надежда Николаевна вскрикнула.
Я увидел, как он переложил ключ в левую руку, а правую опустил в карман. Когда он вынул ее, в ней блестел предмет, которому я тогда не успел дать названия. Но вид этого предмета ужаснул меня. Не помня себя, я схватил стоявшее в углу копье, и когда он направил револьвер на Надежду Николаевну, я с диким воплем кинулся на него. Все покатилось куда-то с страшным грохотом
...............................................
Тогда началась казнь.
Я не знаю, сколько времени я лежал без сознания. Когда я очнулся, я не помнил ничего. То, что я лежал на полу, то, что я видел сквозь какой-то странный сизый туман потолок, то, что я чувствовал, что в груди у меня есть что-то, мешающее мне двинуться и сказать слово, – все это не удивило меня. Казалось, что все это так и нужно для какого-то дела, которое нужно сделать и которого я никак не мог вспомнить.
Картина! Да. Шарлотта Корде и Илья Муромец. .. Он сидит и читает, а она переворачивает ему листы и дико смеется…
Какие пустяки!.. Это не то; это не тот вопрос, о котором говорит Гельфрейх.
Я делаю движение и чувствую, что мне очень больно. Конечно, это так нужно, иначе и нельзя.
Тишина. Ожившая муха звенит в воздухе и потом бьется в стекло. Рамы еще не вынуты, но сквозь них доходит веселое дребезжание дрожек. Дымок расходится перед моими глазами, странный сизый дымок, и я ясно вижу на потолке грубую лепную розетку вокруг крюка. Я думаю, что это очень странный орнамент; я никогда не замечал его прежде. И кто-то касается моей руки; Я повертываю голову и вижу чью-то руку, маленькую, нежную, белую, лежащую на полу. Я не могу достать ее, мне очень это жаль, потому что это рука Надежды Николаевны, которую я люблю больше всего на свете…
И вдруг яркий луч сознания озаряет меня, и я сразу припоминаю все, что случилось… Он убил ее.
Не может быть! Не может быть! Она жива. Она только ранена. Помогите! Помогите! Я кричу, но звука не слышно. Только какое-то клокотание в груди душит и давит меня, и розовая пена клубится на моих губах. Он убил и меня.
Собрав силы, я приподнялся и увидел ее лицо. Глаза ее были закрыты, и она была неподвижна. Я чувствовал, как волосы шевелятся на моей голове. Я хотел бы лишиться сознания. Я упал к ней на грудь и покрывал поцелуями это лицо, полчаса тому назад полное жизни и счастья, доверчиво прижимавшееся к моей груди. Теперь оно было неподвижно и строго; маленькая ранка над глазом уже не сочилась кровью. Она была мертва.
Когда выломали дверь и Семен Иванович бросился ко мне, я почувствовал, что меня оставляют последние силы. Меня подняли и положили на диван. Я видел, как взяли и вынесли ее, я хотел крикнуть, просить, умолять, чтобы этого не делали, чтобы оставили ее здесь, подле меня. Но я не мог крикнуть; я только беззвучно шептал, пока доктор осматривал мою простреленную навылет грудь.
Вынесли и его. Он лежал с суровым и страшным лицом, залитым кровью, волной хлынувшей из смертельной раны на голове.
Я кончаю. Что еще прибавлять?
Соня приехала сейчас же, вызванная телеграммой Семена Ивановича. Меня лечили долго и упорно и продолжают лечить. Соня и Гельфрейх уверены, что я останусь жив. Они хотят везти меня за границу и надеются на это путешествие, как на каменную гору.
Но я чувствую, что мне осталось уже немного дней. Рана моя закрылась, но грудь разрушается другой болезнью: я знаю, что у меня чахотка. И третья, еще более страшная болезнь помогает ей. Я ни на минуту не забываю Надежду Николаевну и Бессонова; страшные подробности последнего дня вечно стоят перед моим душевным взором, и какой-то голос, не переставая, нашептывает мне на ухо о том, что я убил человека.
Меня не судили. «Дело» прекращено: было признано, что я убил, защищаясь.
Но для человеческой совести нет писаных законов, нет учения о невменяемости, и я несу за свое преступление казнь. Мне недолго уже нести ее. Скоро Господь простит меня, и мы встретимся все трое там, где наши страсти и страдания покажутся нам ничтожными и потонут в свете вечной любви.
1885 г.
Сигнал
Семен Иванов служил сторожем на железной дороге. От его будки до одной станции было двенадцать, до другой – десять верст. Верстах в четырех в прошлом году открыли большую прядильню; из-за лесу ее высокая труба чернела, а ближе, кроме соседних будок, и жилья не было.
Семен Иванов был человек больной и разбитый. Девять лет тому назад он побывал на войне: служил в денщиках у офицера и целый поход с ним сделал. Голодал он, и мерз, и на солнце жарился, и переходы делал по сорока и пятидесяти верст в жару и в мороз; случалось и под пулями бывать, да, слава богу, ни одна не задела. Стоял раз полк в первой линии; целую неделю с турками перестрелка была: лежит наша цепь, а через лощинку – турецкая, и с утра до вечера постреливают. Семенов офицер тоже в цепи был; каждый – день три раза носил ему Семен из полковых кухонь, из оврага, самовар горячий и обед. Идет с самоваром по открытому месту, пули свистят, в камни щелкают; страшно Семену, плачет, а сам идет. Господа офицеры очень довольны им были: всегда у них горячий чай был. Вернулся он из похода целый, только руки и ноги ломить стало. Немало горя пришлось ему с тех пор отведать. Пришел он домой – отец старик помер; сынишка был по четвертому году – тоже помер, горлом болел; остался Семен с женой сам-друг. Не задалось им и хозяйство, да и трудно с пухлыми руками и ногами землю пахать. Пришлось им в своей деревне невтерпеж; пошли на новые места счастья искать. Побывал Семен с женой и на Линии, и в Херсоне, и в Донщине; нигде счастья не достали. Пошла жена в прислуги, а Семен по-прежнему все бродит. Пришлось ему раз по машине ехать; на одной станции видит – начальник будто знакомый. Глядит на него Семен, и начальник тоже в Семеново лицо всматривается. Узнали друг друга: офицер своего полка оказался.
– Ты Иванов? – говорит.
– Так точно, ваше благородие, я самый и есть.
– Ты как сюда попал?
Рассказал ему Семен: так, мол, и так.
– Куда ж теперь идешь?
– Не могу знать, ваше благородие.
– Как так, дурак, не можешь знать?
– Так точно, ваше благородие, потому податься некуда. Работы какой, ваше благородие, искать надобно.
Посмотрел на него начальник станции, подумал и говорит:
– Вот что, брат, оставайся-ка ты покудова на станции. Ты, кажется, женат? Где у тебя жена?