Ефим Друц
Цыганские романы
Цыганский вор
…Все гонят вас с ожесточеньем,
А после смерти роковой,
И волк посмотрит с отвращеньем
На труп холодный и худой…
Пролог
— Давно это было. Кочевал по свету цыганский табор, и когда встречался с другим табором, то между цыганами стычки происходили. И все из-за вожака: как он скажет, так и будет. Случалось, убивали цыгане друг друга. И был в таборе молодой цыган, решивший положить конец этому. И сказал он вожаку: «Зачем братьев убиваем? Неужели мирно жить не можем?» «У каждого табора своя дорога, — ответил вожак. — Нельзя дорогам пересекаться. Это закон, и ты, морэ[1], не перечь. Так было, так и будет».
Ушел молодой цыган из табора, от братьев своих, но не было ему ни удачи, ни счастья. Кто один остается, тот с жизнью не справится. Не может цыган жить один…
Вот что сказал старик Анжей.
— Зачем же, дадо[2], цыгане уходят из табора? — спросил Артур.
— Душа рвется в мир, — сказал Анжей. — Если ты — человек, сам ищи свою долю!
Глава 1
Музыкант
Кнут погасил очередную сигарету, взглянул на будильник. Проснулся и встал он давно. Уже десятый час, а он все ходит по комнате из угла в угол.
В окна светило холодное солнце, расплывшееся в тумане. Пронизывала сырость. Пепельница полна. Полпачки выкурил Кнут, а день еще впереди.
На улице взвыла сирена автомобиля; с коммунальной кухни слышался грохот посуды, звучали голоса.
Кнут лег на диван и укрылся пледом. Шум раздражал. Он вскочил, опять закурил, но сломал сигарету в пальцах, взял телефонную трубку, набрал номер. Занято, черт возьми.
Зачем он влез в это дело? Не для него оно. Знал ведь. Однако поддался на уговоры. Рома[3] — настырны; если привяжутся, не отстанут: «Ты — наш, ты — свой, кто поможет, как не ты? Подержи у себя эти камешки. Большие ловэ[4], брат, а места не займут. Не трусь». Ну и — поддался. И что ж? Пропала сумка… Раджо сказал вчера перед вечером: «Здесь, морэ, считай, пятьдесят тысяч баксов».
А вечером — пили. Потом Минта домой его отвезла, кто-то помог подняться по лестнице; он рухнул, да ненадолго. Приснилась дрянь, и его как подбросило. Сунулся в уголок, за тахту, где была сумка, и — ахнул: нету!
Минта в дом с ним не заходила, это Кнут помнил точно. А кто? Не сами же улетели проклятые камни? Кто-то еще вертелся по комнате…
— Спишь, морэ? — раздался голос Раджо, в двери показалась его сияющая физиономия.
— Трещит башка, — буркнул Кнут. — Места не нахожу.
— А я с лекарством. — Раджо достал бутылку.
Отодвигая неизбежный разговор, Кнут засуетился: стаканы, тарелки, сало, огурчик…
Они уселись за стол.
— А ты здорово выпил вчера, — сказал Раджо. — Думал я, не подниму тебя.
— Чего ж пришел?
— Э, дело не убежит, а убежит — мы догоним легко, — сказал Раджо. — Сперва поправим здоровье.
Коньяк обжег горло и пищевод. И тотчас же полегчало.
— Раджо, — сказал Кнут, — ты вчера здорово гулял. Не зря ты людей собрал, Раджо.
— Не тереби, морэ, — вяло отреагировал Раджо. — Давай повторим.
— Уходишь, Раджо, от разговора.
Раджо поставил бутылку на стол и глянул в упор:
— Что случилось, морэ?
— Ничего, Раджо, — сказал Кнут, — но есть предчувствие.
— Говори.
— О камешках беспокоюсь. Вроде лежат, а я в панике.
— Ну, ты артист. Пугаешь меня. Слушай байку. Да выпьем еще. А то сохнет во рту… Знаешь такого? — Он назвал имя известного всей Москве руководителя цыганского хора. Кнут кивнул. — Ну вот, слушай. Он, морэ, был помешан на камешках, собрал, говорят, коллекцию, как в музее. И мандражировал. Опасался обыска, ночи не спал. Как-то велел жене собрать все как есть да завернуть в тряпку. Держи, говорит, всегда при себе, а если будет шмон, я моргну и — выкидывай за окно во двор. Так и сделали. Живут. Когда чего сильно ждешь, оно и случается. Кто-то стукнул на этого рома — скупает, мол, краденое. Ну и явились с ордером трое. Шмонать его. Дом двухэтажный, недалеко от «Динамо», ты, морэ, знаешь эти дома. Вошли с понятыми под вечер. Артист испугался, моргает зенками, жена кидает тряпку во двор… Менты ушли, хозяин — туда. Нет ничего. Только мусоровоз пыхтит, опрокидывает контейнеры в кузов. Камушки-то упали в контейнер. Ну и с концами. Ром — в свой «Москвич», помчался за мусоровозом. Ездил за ним полдня, до люберецкой свалки. Копал там, как бомж. Ничего не выкопал. И теперь там месторождение, понял? Люди прознали, ползают в сапогах, ищут камни. А ром неделю жену колотил, забросил ансамбли и запил…
— Врешь, Раджо, — в тоске сказал Кнут.
А Раджо смеялся, сверкая зубами.
— Ладно, замнем для ясности. Может, и вру, — сказал он. — Слушай еще: есть дело.
— Уволь, дорогой. Мое дело — гитара.
— Да что ты с утра как не родной, — сказал Раджо. — Вот слушай. Захомутала меня одна парны[5]. А наши, ты знаешь, не терпят такого. Вот горе. Может, что присоветуешь, Кнут? Больше пойти мне не к кому.
— Эх, Раджо. Взял бы ты цыгануху… Спокойно бы жил, морэ.
— Я — спокойно? Ты меня знаешь.
— Знаю. Знаю и то, что парны цыгане тебе не простят, не позорься.
— Вот и спрашиваю: как быть?
— Бросай ее.
— Не могу.
Раджо — закорённый[6] цыган. Всегда своего добивается. А таким, как сейчас, Кнут не видел его: в глазах тоска. А вроде бы пришел веселый…
— Уезжай из города, морэ. Хочешь, поеду с тобой, куда скажешь. Все брось. Помни Зенту.
— Это прошлое, брат. Та жизнь ушла. Куда бежать от судьбы? Сам лезу в удавку.
— Да ты в своем уме, Раджо?
— Э, морэ, — с усилием улыбнулся цыган и чубом тряхнул. — Шучу я. Нет у меня никого. Не бери, пожалуйста, в голову… Захотелось тебя повидать, вот и все.
Раджо встал, не допив коньяк, и вышел молча, по-трезвому.
Кнут так и не понял, что с ним. Он скрытный. Зачем явился? Что на душе его?
Но разобраться с пропажей надо немедля. Возможно, кому-то понадобилось подставить Кнута в темной игре. Цыгане шутить с ним не станут. Надежда одна — на Графа.
Граф жил на Ленинском, в доме с тяжелыми лоджиями. В подъезде реле. Не знаешь код — не войдешь. Но цыгане код знали и заявлялись без приглашений. Для них дом Графа открыт. Открыт и кредит. Когда должники с ним рассчитывались, он ласково улыбался: «Морэ, ты уже на коне? Смотри. Не тороплю тебя, друг». Но все знали, он помнил долги. А красив он как бог: рослый, стройный, волосы перехвачены лентой.
Никто не спрашивал Графа, чем он живет. Его дело. А только к нему сходились дорожки разных дел, о которых не принято говорить за общим столом. Кнута он привечал безотказно.
Идя по проспекту, Кнут думал о камешках. Глаза его жили сами. Привычка. Где бы ни был цыган, чего бы ни делал, с детства в его крови — осторожность. Весь мир враждебен цыгану, так повелось. Не расслабляйся, морэ, а будь как пружина.
Кнут мало-помалу пытался восстановить вчерашний вечер, начало ночи, лица людей, разговоры за коньяком. Минта его отвезла на машине… Да, Минта… Но кто-то еще мельтешил. Она отвалила, да, а кто-то, обняв его, поднял по лестнице и приговаривал: «Морэ, морэ, ты ноги-то переставляй…»