– Все сбегают, – сказал, шмыгая простуженным носом, Петя Ивкин. – Мы бы ещё этот собачий язык учили…
– Послали вас в разведку. Ну, допустим. Подползли к штабу. Враги советуются, принимают решение. Вы – то ничего не можете понять. Не были на уроке. Язык врага надо знать. Знание языка, это удар по врагу. Семилетку, ребятки, надо вам добить. Вечернюю смену можно освоить. Не кончится без вас война. Силён вражина…
– Отступают наши…
– А ты, Панькин, опять дрался. Вот вижу рубашку порвал, и зашил плохо. Матери – радость?
– Мы закаливаемся и тренируемся, – сказал Ивкин, кареглазый паренёк в чёрной вельветовой курточке.
– Пётя – без царапин, без шишек и синяков…
– Он, дядя Ваня, тямкий, – сказал белолицый подросток – Сидор Панькин, трогая подбитый глаз. – Ловкий. Как даст, так летишь с копылков. От двоих отбивается. У меня не получается. Я и дрова колю, воду ношу, а сил мало. А он меня запросто поднимает за локти несколько раз.
Весна 1942 года выдалась затяжной. Ночью подмораживало, с крыш свисали расчёски сосулек, а днём ветер морщил воду в лужах. Доносил с полей горькие запахи полыни и чабреца. Вразнобой, друг перед другом на поветях, выступал поредевший петушиный хор. Жители алтайского сельца Песчаный с печалью пополам пережили первую военную зиму. Десяток похоронок залетели в дома и саманные мазанки. Отревели, вновь – а работу.
Друзья распилили на дрова, припасённые Ивкиным старшим брёвна. В старой бане можно мыться, а без дров тяжело. Морозная выдалась зима. Снежная. В феврале кизяки кончились.
– Отец тебе даст выволочку за брёвна, Сибулонец, – говорил Сидор Панькин, бросая большой нож в торец чурки.
– Мы, на фронт, а дров дома нет. – Ударил кулаком по колену Петя Ивкин, прозванный Сибулонцем.
– Кизяков натопчут, а там и мы с победой приедем, – принимаясь точить кинжал Сидор. – Я его на фронт возьму. Им дед быков забивал, а дядька Егор на фронт брал, когда воевал в гражданскую у Мамонтова. Это штык от французской винтовки.
– Оставь матери лучину колоть. На войне этого добра под каждым кустом, – сказал Пётр.
– У тебя винтовку выбили, а нож за голяшкой всегда.
– Я себе наган и маузер добуду, – сказал Панькин. – А ты перестал закаливаться? В сугробах придётся спать. Договорились. Надо силу копить. Я – камень – пригнётыш уже пять раз поднимаю. Фомкин говорил, что немцев разными приёмами обучают. Они все здоровенные и рыжие.
– И нас обучат, – уверенно сказал Ивкин, собирая вытаявшие щепки.
– Посмотрите на Сибулонца. Он хочет учиться, – загорячился Панькин. Макитрой тумкай. Фашисты – не чурки. Надо сейчас готовиться. На войне некогда будет в школу ходить. Стариков расспросить, как их учили. Фомкин на финской получил ранение в глаз. Он тебе покажет. Пошли. Девчонки соберут щепки.
Парней из Песчаного призвали на службу осенью сорок второго. Панькину не хватало до восемнадцати лет три месяца, а Ивкину – четыре. Друзья сдержанно радовались, а матери умывались слезами. Сводки с фронтов не утешали. Мобилизовали половину колхозных лошадей. Налоги легли на женские плечи непосильным гнётом. За букетик колосков Домне Кадкиной дали восемь лет. Её детей намеревались растолкать по приютам. Она доказывала, что собрала колоски на меже, у края дороги.
– Земля-то колхозная, – ухмылялся уполномоченный, не раз приглашавший женщину в колок пособирать «ползуниху». Заступиться за неё оказалось некому. Родственников Кадкиных увезли в нарымские болота. Там они все и остались. Известие пришло, что Фадея Кадкина взяли в плен контуженым. Из плена смог уйти, с раненым немецким офицером. Кадкина помиловали, разрешили воевать, но в штрафной роте. Он прислал жене и детям письмо, в котором много слов и строк чья-то заботливая рука закрасила чёрно-зелёной краской. Штрафнику ответила соседка, дескать, полномоченный манил Домну в колок, а она искровенила ему рожу. За это он её выстерег с зелёными колосками. Осудили. Уполномоченный имеет фальшную справку об инвалидности. Солдаток и вдовух топчет, каку хочет. Нет ему укорота. В лагере нормы большие, а хлеб сырой и кислый. Нужно его печь на костре иначе заработаешь язву. Через месяц, когда начался сенокос, уполномоченного нашли на полевом стане в спущенных брюках, без мужского достоинства.
Вести из дома Ивкин, и Панькин получали регулярно. Обсуждали новости, обменивались письмами. Вместе писали ответы. Учебный полк сначала стоял в Бердске, а потом его передвинули под Омск. Шли месяцы, тягучие, как свежий мёд. Сладкой служба не была. Гоняли мальчишек с полной выкладкой. Марш-броски, стрельбы, политзанятия, наряды, караульная служба, строевая, тактическая. Норма продовольствия была такая, что высокий Ванька Зорин и такие же «гренадёры» шатались от голодухи. Одеваясь в предбаннике, Зорин упал и разбил лицо. Была комиссия. Были разборки. Повар оказался крайним, его отправили на фронт. Командира полка понизили в звании, а те, кто воровал, остались на местах. Меню тоже осталось прежним, но перловой каши стали давать больше.
Однажды на привале, когда уставшие солдатики лежали в сухой, пожелтевшей от зноя, траве, Панькин спросил, увидев у друга клубок суровых ниток:
– Настин?
– Но, – кивнул Ивкин, представляя лицо девушки, вспоминая голос её: «Этот клубок тебя ко мне, Петя, приведёт. Брось его, он покатится и через все бои сохранит тебя. Я молитву написала бабушкину, а на листок нитки намотала. На этом листочке молитва. Ты её выучи наизусть и всегда повторяй». Новая Ариадна снабдила любимого волшебной нитью, которая непременно выведет его из военного лабиринта, как когда-то дочь критского царя Миноса помогла Тесею. Петька поделился с другом молитвой, как последним сухарём. Сидор сначала улыбнулся, но молитву тайком переписал. «Живые в помощи, вышнего в крови, речет Господи…».
– Мне Нина ничего не подарила. Отец её в штрафном батальоне. Мать посадили. Пятеро у неё на руках. Картошки много запасла, а корову забрали в фонд обороны. Соседка посоветовала взять на квартиру эвакуированных, чтобы детей не отправили в детские дома. Она вчера написала, что тётки попали не хорошие. «За картошку платили сначала, а потом стали варить без меры и без спроса. Чистят толсто. Тыкву со свёклой парят каждый день. Своих детей кормят, а сестёр не приглашают за стол. Что остаётся, то прячут в большой комнате. Туда их не пускают, но приглашают товарок пить самогон и петь песни. Так, что им приходится спать на печи и на полатях».
– Дом у Кадкиных большой, – задумался Ивкин. – Ты напиши своей матери, а я – своей, чтоб они этих тёток приструнили. Семена поедят, садить будет нечего. Сегодня и напишем. Если бы ты женился, то их не тронули.
– Нинке восемнадцать. А мне два месяцев не хватало тогда. Не записали бы. Что нас на фронт не отправляют. Сколько можно в этих землянках куковать, – раздражённо сказал Панькин.
– Говорят, что будто бы на Дальний Восток пошлют. Там японцы хвост подняли.
– Петьк, а с одного раза дети бывают?
– Незнаю. Спроси у Ваньки из Углов. Он говорил, что мать у него фельдшер. Ты думаешь, что может у тебя ребёнок получится? А мне Настя сказала, что лучше после войны детей заводить. На войне могут и поранить или совсем убить.
– Нинка поэтому и согласилась. … Не понравилось. Ей тяжело было терпеть. А я не знал, что так бывает. Парни не говорили.
Ночью на глухом разъезде полк погрузили в теплушки, пахнущие лошадиным навозом. В Тюмени долго стояли на переформировке. Друзья на фронт не попали. Два отделения разгружали вагоны с запасными частями к орудиям и автомобилям. Через неделю им пришлось грузить вагоны с продовольствием. Панькина и его приятеля приметил начальник ремонтных мастерских – «рембата». Образование у них почти среднее, а главное – они были старательными и умелыми. Пётр – сын кузнеца – быстро научился разбираться в схемах электрооборудования автомашин и танков. Сидор с помощью хитроглазого старичка освоил газосварку.