А когда пришли на ночевку и забрались в сухие теплые домишки городка, как будто ничего этого не было: ни бесконечного иссеченного дождем мрака, ни разъезжающейся под ногами склизкой дороги, ни безграничной усталости. Весело ужинали, заливалась Двухрядка, взрывами вырывался хохот, как будто каждую минуту не мог налететь Махно и вырезать всех.
А в школе, где расположился политотдел, набились солдаты. От махры не продыхнешь. Наваливаются друг на друга. От мокро-высыхающей одежды туман. Маленькая фигурка Доры в солдатских штанах, сапогах и гимнастерке совсем потонула среди солдат.
– Ну, что вам сыграть? – говорит она, приподняв чернокудрявую головку.
– Товарищка Дора, вали Грыгу.
– К чертовой маме твоего Грыгу! Вали, товарищка Дора, Ховена.
– Да ну, надоел с своим Ховеном. Опять же немец. Вали Шопена.
Смеющееся и ласковое лицо Доры становится серьезным и далеким. Она берет аккорд, играет седьмой вальс Шопена.
Солдаты слушают, изредка потягивая из кулака цигарку, следят, не спуская глаз, за мелькающими по клавишам пальцами. Любят Дору, берегут. А давно ли ругались при ней матерно, косвенно относя к ней, харкали, топали и сморкались, чтоб заглушить ее игру. Сколько ей бороться пришлось с ними! Она победила.
Будущее – наше*
Из-за воротников смокингов, облегающих тело, выбегают ослепительные воротники тончайшего белья. На холеном брезгливом лице глаз презрительно блестит ловко прихваченным моноклем. Ни морщины, ни складочки. Точно выутюженный. И остро выбегают носки изумительно скроенных ботинок, ибо отделяют от всего мира.
Хранители «величайшей цивилизации и культуры…»
И дворцы, и чудесные парки, и возможность переноситься по всей громадине земного шара со сказочной быстротой, и все поразительные творения искусств и наук – для них и с ними, ибо – хранители величайшего, что есть у человечества: «цивилизации и культуры».
И власть, чудовищная власть над всем остальным человечеством – во имя охранения «цивилизации и культуры».
А против, заливая фабрики, заводы, шахты, деревни, фермы, поля, леса – миллионы людей с въевшимися трудовыми мозолями, в пропотелой изодранной одежде, в корявой обуви или босые, ибо это – «враги цивилизации и культуры».
И невиданная, несказанная сеть оплела громаду этих миллионов. Беспощадные бичи надсмотрщиков, черные дыры тюрем, бесконечно уходящие виселицы и стены, заляпанные кровью и мозгами расстрелянных. И тонкие тенета колдунов, махающих приторным дымом кадил.
И еще тоньше тенета незабываемого обмана предавших, в лучшем случае из трусости и социальной слепоты, в худшем – из-за огрызка сладкого пирога, падающего со стола джентльменов.
Так предстали друг перед другом «хранители» и «разрушители» «цивилизации и культуры».
Но совершили века круг свой.
И пришел к вам ужас – к вам, хранителям и охранителям «цивилизации и культуры», – ужас!
Нет, не потому, что ослабла материальная сила руки вашей, – еще гуще уходит вдаль лес виселиц, еще бесчисленнее чернеют казематы тюрем ваших, еще больше изжелта кровавеют заляпанные мозгами стены. Нет! А потому, что слабеет сила лжи вашей.
Слабеет сила лжи вашей!
Но разве разучились вы лгать? Разве погнулась ваша изворотливость?
Нет, вы так же лживы, вы так же подлы, вы такие же мошенники и даже больше, ибо распоясались перед всем честным миром, ибо уже нет предела цинизму вашему – голые. Но слабеет сила лжи вашей.
Слабеет с каждым ударом кирки в огненной стране, слабеет с каждым ликвидированным неграмотным, с каждой возведенной фабрикой, с Волхов-строем, с Волго-Донским каналом, с невиданным построением социалистической страны. Слабеет ложь ваша, ибо это факты, – и правда льется в мозг ваших трудящихся.
Нет, не помогут ваши вопли! Пролетариат трудовой страны в страстной работе созидания порой натыкается на препятствия, на предательство. Не хрипите же злорадно-упоенными голосами стервятников, – рабочие ряды непобедимы, никому не сломить их! Тает сила лжи вашей.
И еще непотухающий ужас ваш: несмыкающимися глазами неотрывно следите вы за процессом революционного претворения, неодолимого, как закон природы. Люди научной мысли, люди художественного творчества вошли в ряды строящих и несказанно оплодотворили труд и силу сопротивления вам. Нет, не войте, – это искренно, ибо вошли не сразу, были колебания, было у некоторых внутреннее сопротивление, но изжили и вошли. Искренно. И творческая работа их наполняет страну, наполняет, переплескивает в ваши страны.
Что же вам осталось? Вы обнаготились до конца, вам нечего сбрасывать с себя – все!
Что же? Одно: только напролом.
Смотрите! Рабочий, трудовой крестьянин в страстном напряжении бьет молотом, режет серпом, мучительно отгоняя от себя мысль о кровавой борьбе, и… и, сумрачно поглядывая на вас, берет другой рукой винтовку: если борьба – не на жизнь, а на смерть.
Нет, у обреченного судьба отнимает последний кусочек логики простого расчета самосохранения.
Девушка гор*
Степи без конца и краю. Едешь день – все степи; едешь два – все степи; а ведь поезд день и ночь бежит без устали, – степи между тремя морями. Наконец устали тянуться, – засинело на их краю.
Не то тучка залегла отдохнуть, не то марево на далеком степном краю.
Горы. И уже не оторвешь глаз. На самом краю растут, как туча.
Несется голубоглазая Теберда, вся в белых кружевах, а кругом горы до самых облаков, а по горам темно-дремучие леса.
Мы останавливаемся: курорт – Теберда и аул Теберда. Живут карачаевцы, – самое древнее племя на Кавказе.
Стройные, в перетянутых черкесках… Кинжалы, – а в рабочую пору отрепанные, босые. Единственный источник существования – скот.
Тебердинское ущелье это – удивительное место для лечения туберкулеза.
Вот идут рабочие, желтые, с потухшими глазами, глядя себе под ноги: туберкулез. Только что приехали. А вот – с веселым взглядом, с крепкими лицами, и живые звонкие голоса:
– На водопад идем.
Эти уже облазили тут все горы, леса. А ведь всего полтора месяца назад приехали с севера с такой же туберкулезной желтизной, с потухшими глазами. Этот горный чистейший воздух чудеса делает.
Лошади, сухие и поджарые, осторожно постукивают по узенькой тропке: внизу далеко-далеко белая гривастая река клокочет между громадами валунов. Слева с трудом лепится по стене лес, обвисли корни, поверху гуляют облака, цепляясь за щелистые острые скалы.
Облако мутно обволакивает нас. Когда проплывает, – вокруг сказочное море синеющих хребтов, и снега блестят грудами. Пустыня. Бродят тут дикие козы, туры, олени, медведи, волки.
Среди этого травянистого моря зачернелось. Подъезжаем. Небольшой сруб, прокопченный, без крыши, без окон, – одна дверь. Внутри костер, и дым валит в дверь. Люди в рваной одежде. Смотрят на нас. Кругом тонут в траве коровы, лошади, овцы.
Это – кош. На два-три месяца подымается сюда семья со стадами. Если внизу в ущелье живут, думают, родятся, умирают полудикарски, то здесь жизнь совершенно дикарская. Отрезаны от всего. Безграмотны. Только – трава, небо, снега, да скот, да дикие звери.
Смотрят на нас. Девушка – с крепко выбегающей из ярко красного платья шеей. Черные глаза. Лет шестнадцати, сила просится из крепкого, точно отлитого, тела. Нужно, так и мужика сомнет. Мы с удивлением смотрим: волосы подрезаны у нее в кружок. Это тут-то, в горах, у девушки гор, скованной тысячами обрядов, условностей, вековых привычек, скованной религией и женским рабством.
Она отворачивается и смеется, блеснув ровными, зубами, – смеется конфузливо и вызывающе.
– По-русски говоришь?
Смеется, трясет головой.
А старик, оборванный, босой, с коричневым телом от горного ветра и солнца, рассказывает сурово: