Высокий, с прямой спиной, Боков по-военному широко шагал, взбивая пыль.
Месяца два его по состоянию здоровья демобилизовали.
Приехал в крайком. Дали путевку в округ. Округ – сюда. Здесь стал председателем совета этого городишка.
Он шагал и чувствовал себя как на маневрах. Надо взять в лоб или обойти, ударить с тылу, сломить. Надо внести плановость, как вносится плановость в маневрирование.
На улице перед школой у подъезда, у ворот толпятся крестьяне, дымят махоркой, сидят на корточках вдоль забора.
И Боков внутренне подобрался, прямой и высокий, в серой шинели и в буденовке.
– Эй, Боков, живой?
Быстро катившийся тарантас останавливается. Лошади мотают головами. Боков подходит, здоровается с обоими,
– Куда?
Человек без усиков, в пальто, ладный и в плечах раздался, без шапки подставляет веселый хохол погожему сентябрьскому солнцу. Он торопливо пожимает руку Бокова.
– В район еду. Всех разослал, теперь сам. В райкоме за себя Петунина вот оставляю, – мотнул закачавшимся хохолком на сидевшего рядом с татарскими усиками скуластого, с косыми черненькими бровями, товарища, – и искорки внимательной наблюдательности в темно-коричневых глазах.
– Давно с курсов, Петунин?
Тот сказал запоминающимся голосом:
– Вчера только.
– Из ячейки у тебя кто будет? – спросил хохолок.
– Афонин обещал.
– Так ты ему, товарищ Боков, передай, чтобы все особенности собрания – ну, настроение крестьян, как будут принимать цифры и, главное, как пойдет дело насчет колхозов, – чтобы в райком сводкой. Да и ты приходи, расскажешь. Ну, так крой, проворачивай.
– Ладно!
Боков подавил руки обоим и пошел. Хохолок тронул кучера в спину:
– Давай, погоняй, дядя Осип. Э-эх, время-то как утекает… Погоняй, погоняй, дядя Осип!
Звеня и дребезжа в облаке пыли, тарантас покатился…
…В школе битком. Сквозь непролазную махорочную сизость смутны бороды, шапки, заветренные, употелые лица. Тускло блестят глаза и все на Бокова, все блестят на Бокова.
Чувство борьбы, чувство острого внутреннего напряжения, – то чувство, которое овладевало им на маневрах, наливалось теперь. На маневрах ведь товарищи же эти синие, ведь это из второй роты. Вон Рябов – с ним же вместе на курсах были…
«Да, товарищи-то товарищи, но когда ползешь, извиваясь и обдирая лицо по сухой колкой земле, по иссохшим цепучим травам, ползешь с крепко зажатой винтовкой, тут одна неотступная мысль: обойти, ударить с тылу, захватить. И эти сквозь дальние кусты мелькающие синие, это уже не товарищи, это – враги. Нет, он не ходил с ними на политчас, не был с ними на курсах, тут кто кого».
И сейчас сотни блестящих вражьих глаз… Или дружеских, ждущих? Ну да, он – крестьянский сын, кость от кости их. Дышал одной тьмой с ними, одним бессилием. А теперь он пришел бороться с ними, плечо в плечо бороться с их тьмой, с неодолимостью веков, со всем, во что они неуемно вросли изувеченными корнями.
Пришел бороться с ними. Прислала партия, что открыла ему глаза. Прислала Красная Армия, что переделала его в неузнаваемого человека.
– …собрание открытым…
Все тот же непроницаемо сизый дым. Все тот же не потухающий сквозь него блеск глаз.
«Эко черт этот Афонька – не пришел!»
И началось привычное, уже вросшее в общественный обиход:
– …повестка… Есть возражения?.. Нет…
И он по кустам, по иссохшей цапастой траве двинулся на них. Они отделялись неугадываемым молчанием, блеском глаз.
– …Ежели ты похеришь межи… я. сно: аль нет?..
– А ты запахай межи, да это тебе не одна га набежит – вот тебе сотня-другая центнеров пшеницы. Понятно? А то суслики плодятся, да сорняк с межей прет, все поле заражает. С двух концов себя жрете – площадь теряете, вредители пожирают… Ясно?..
Для него это было поразительно ясно. А они? А они дремуче молчали. В слоистом дыму блестели глаза. Он напирал, и напряженность стала переливаться в раздражение. Враги?.. Он сдвинул буденовку и вытер косо ребром пот.
– …опять взять тягло: у одного – две пары быков, у другого – ледащая лошаденка, а у энтова и нет ничего. Ясно? А земля требует, чтоб ее топтали здоровые бычиные или лошадиные ноги. Тогда она… Ясно?.. А бедняк, не виноват же он за свою бедность… Понятно?..
В дыму смутны бороды, шапки, кафтаны. Это они и без него отлично знают, – сам крестьянский сын, сам деревенский. И если б был на их месте, так же бы в сизом дыму молчал.
Он опять вытер пот, раздраженно оглядел их и… между скамьями живой и веселый в черной барашковой, востряком кверху сдвинутой на затылок шапке пробирался в президиум, волнуя густой слоистый дым, Афонин.
У Бокова радостно заиграло: в поле с перелесками неожиданно в живом движении показалась рота и оживленно рассыпалась в общую цепь.
Боков победно поднял голос и стал напирать, а ноздри уверенно раздулись.
– Али вам не надоела канитель эта? Вся жизнь ваша на краю. Ясно? Неурожай, – стало быть, оборвался…
Неожиданно заволновался доверху заполнявший сизый дым. Заволновались в нем бороды, шапки, лица, кафтаны. И одинокий голос:
– Хоша и неурожай случался, а завсегда с хлебом были.
И дружные голоса взмыли:
– Ну как же: в скирдах, бывалыча, годами стоял!
– Неурожаи были, а деды наши жили, не жалились!..
А он, не слушая, напирал:
– Пожар, – стало быть, по миру…
А оттуда так же дружно:
– А иде же зараз живем? В избах же и с хозяйством, а мало ли горели?
Афонин нагнулся под стол, крепко ущемил нос, сморкнулся, растер ногой.
– …Сынов отделил – разор…
А оттуда густо и вызывающе:
– Слава богу, по миру не ходили, а ноне босые да голые.
Повеяло враждебностью, затаенной и неподатливой.
И весь сизо волнующийся дым до самого потолка наполнился упрямым гулом, на котором вырывалось:
– Ты не сули, а дай!..
– Ня нада журавля, с синицей проживем!..
– Как жили – знаем, а как будем жить – не знаем!..
Боков, не стерпев, снял с себя буденовку и опять надел, едва задавил в себе крутую мать. Вдруг особенно остро почувствовал себя стороной: там, на скамьях, – враги. Вторая рота извилистой цепью пошла на синеющих. Он их ненавидел и с ненавистью сказал:
– Слово товарищу Афонину.
Афонин поднялся, осклабился до ушей, как будто весело только что пополудневал, заразительно протянул палец:
– Да у тебя, Семен Косогубый, три пары быков, молотилка, да пять лошадей, да овчишек десятка два, да…
Косогубый по-бирючьи, не поворачивая шеи, повернулся весь на скамье в широком добротном кафтане.
– Ды иде она, молотилка?
Школьный зал развалился в дыму и зашумел возле дверей:
– Ды нету, штоль?! Знамо, молотилка.
– Да идите, ищите!
– Сплавил! Испугался кратки.
– Одна молотилка, што ли! Ево копнуть…
Афонька стоял, рот до ушей. Боков тоже стоял, и радость победы трепетала. Ведь это же – братья.
А Афонин, все так же хитро осклабляясь, перевел палец на другую скамью. Там заёжились.
– А ты, Хребтиков, хоть ты и маленький и на скамейке тебя почитай не видать, а карман у тебя дюже пузатый…
Дым густо колыхнулся смехом:
– Вот это враз!
– Ды ты лазил ко мне в портки? – тонко, по-поросячьи зазвенело в ушах.
А от дверей опять колыхнуло:
– Небось в портках не держишь! До революции все в банки клал…
– А нонче небось в кубышку да землицей присыпет.
– Процентщик, и все с молитвой. Без молитвы и человека не обдерет, не то что курицу!
Все задвигались, линии заволновались. Прикуривали, нагибались друг к другу. Дым погустел, меняя лица, не давая их угадывать.
– Сеня, дай ножку свернуть.
– Известно, гамузы: у него брюхо болит, покеда чужое в ем не лежит!
– Мало их кратили!..
«Рота подмогла – ух, ты!.. Погнали синих, прорвали…» Боков радостно вдохнул горький дымный воздух.
Афонин весело раздирал дыру, указывая пальцем то на одного на скамейке, то на другого, и голоса дружно и густо наваливались в густом дыму.