– Не иначе как больше тонны бомба, неимоверной силы. Мост как слизнуло!
Били зенитки. Большинство стервятников кинулось в сторону и вверх и улетело. Штук пять бросились на мирный рабочий поселок, и там сдвоенно стали взрываться бомбы. Черные густые клубы дыма все застлали, и огненные языки, прорезывая, вырывались вверх. Улетели и эти. Только один, черно дымя, штопором пошел книзу.
– По ва-го-нам!
Вся степь зашевелилась, быстро потекла к эшелону. Я тоже бежал, крепко держа за руку Светлану. Она, нагнув головенку, изо всех детских сил мелькала босыми ножками. Добежали до полотна. Поезд шел уже полным ходом. Подымил вдали и пропал. Кругом – пустая степь. Мы одни. Слишком далеко забежали от эшелона. Черный дым густо клубился над поселком, разрастаясь, и огненные языки все чаще высовывались, пожирая крытые соломой избушки.
Делать нечего. Мы пешком пошли по полотну на другую станцию, расположенную в одиннадцати километрах. В Иловле бушевал пожар, и было не до нас. Нестерпимым зноем дышал песок. Мучительно блестели рельсы. Вдруг Светлана села на обжигающий песок, и крупные, как дождевые капли, слезы прозрачно повисли на ее выгнутых ресницах. Она зарыдала, смачивая мою руку горячими слезами.
– Что ты? Что с тобой?
Я ее гладил по головке, вытирал слезы, а она плакала навзрыд.
– Да что с тобой?
Сквозь рыданья она едва выговорила:
– У нее головы нету…
– У кого, дружок мой?
– У нее, у девочки…
– Постой, что ты, где?
– Когда бомбили, знаешь, на Медведице мост? Дети потом, как улетели немцы, побежали смотреть, и я побежала. Мост крепко стоит, а где жили рабочие, все сгорело. А детишки в проулке играли; немцы бросили на них бомбы. А у детишек полетели руки, ноги, а у одной девочки нет головы. А мама ее прибежала, упала, обняла ее, а головы нет, одна шея. Маму хотели поднять, а она забилась, вырвалась, упала на нее, а у нее только шея, а головы нету. А другие мамы искали от своих деток руки, ноги, кусочки платьица…
Она перестала плакать. Вытерла тыльной частью руки слезы и сказала:
– Дедушка, я кушать хочу.
– Милая моя, да у меня ничего нету. Давай пойдем скорее, может, на станции буфет есть, что-нибудь достанем.
Мы торопливо шли, и она опять семенила босыми ножками, нагнув в напряжении голову. Зной заливал степь. Показался разъезд. Одиннадцать километров прошли. Несколько красноармейцев с винтовками, сменившись с поста, сидели в тени. Светлана с искаженным лицом вся затрепетала от ужаса, схватилась за красноармейца и обняла его и винтовку:
– Он опять, он летит!
– Где ты видишь? Небо – чистое.
– Я слышу: «Гу-у-у… Гу-у…»
Да, он летел очень высоко, вероятно, разведчик, посмотреть – что с мостом. Она верно передала тот мертвенно-траурный волнообразный звук, который враг тяжко влечет за собой. Чтобы как-нибудь ее успокоить, я повторил:
– Да нет же, никого нет. Небо – чистое.
– Фу ты! Ты, дедушка, глухой. Ты, дедушка, не велишь мне говорить неправду, а сам обманываешь. Он летит, чтобы сбросить на этот домик бомбу, и у меня головы не будет.
Она исступленно рыдала.
– Вот пожар, детишки валяются…
Красноармеец гладил ее головку, и она заснула, все так же обняв красноармейца и винтовку, по-детски жалобно всхлипывая во сне. Красноармейцу было неудобно сидеть, но он не шевелился, чтобы не потревожить ребенка. Тени стали короче. Красноармейцы, согнувшись, сидели молча, держа винтовки между колея. Постарше – у него на висках уже пробивалась седина – сказал:
– Вот что страшно: мы наминаем привыкать, ко всему привыкать: дескать, война, и что ребята валяются – тоже, мол, война.
– Ну, к этому не привыкнешь.
– То-то не привыкнешь… Думаешь, только те дети несчастны, что в крови валяются? Нет, брат, немецкие зверюги ранили все нынешнее поколение, ранили в душу, у них в сердце рана. Понимаешь ты, все эти немцы вместе с Гитлером сгниют в червях, и все. А у детишек наших, у целого поколения рана останется.
– Ну, так что же делать-то?
– Как, чего делать! Горло рвать зубами, не давать ему передыху. Их сегодня штук пятнадцать было, а сбили только один. Это как?
– Зенитки на то есть.
– Зенитки есть… Сопли у тебя под носом есть… Из винтовки бей, приучись, приучи глаз, Что же – мало, что ли, наши их из винтовок сбивают?.. Есть у тебя злость – собьешь. Вот малышка маленькая учит тебя, прибежала, а ты: «Зенитки».
У всех глаза были жестко прищурены и губы сжаты, точно железом их стянуло. Помертвело. Один красноармеец привстал, замахал рукой. Конный патрульный, ехавший по степи, привернул к переезду. Еще он не подъехал, а красноармеец закричал:
– Здорово мост разбомбили?
Патрульный молча слез с лошади и, кинув поводья на столбик, присел в тени, повозился в шароварах, достал мятую бумажку, расправил на коленях и молча протянул соседу. Сосед с готовностью насыпал ему табачку. Он с наслаждением затянулся и сказал:
– Мост целехонек. Давеча из-за дыма его не видать было. Самый пустяк колупнули при въезде. А вечером поезд пойдет.
– Ого-го, здорово!
Глаза повеселели.
– Я говорю: они, сволочи, и бомбить не умеют.
Патрульный сдунул пепел.
– Мост-то они не умеют бомбить, а вот поселок рабочий весь дочиста сожгли. Народу погибло, ребятишек… Сейчас все ковыряют в углях. Обгорелые трупы тягают. Кур, гусей, коров.
– Чего не разбежались?
– Они, зверюги, чего делают: все самолеты летают по краю поселка и зажигают, а потом – середину. Крыши соломенные, везде солома, сено, плетни, – как порох, вспыхнет, и бежать некуда. В конце и посреди – огонь.
Девочка проснулась, протерла глазки и сказала:
– А пожар?
– Пожар сгас.
– А детишки?
Патрульный только было рот раскрыл, красноармейцы разом загалдели:
– Никого не тронули, все в вербы убежали, к речке.
Девочка шлепнула в ладоши и сказала:
– Дедушка, я кушать хочу.
Красноармейцы завозились, раскрыли свои мешки. Кто протянул ей белый сухарь, кто – кусочек сахара. У одного конфетка нашлась. Маленькая сидела на скамейке, болтала ножками и по-мышиному похрустывала белым сухарем. Красноармеец сказал, ни к кому не обращаясь:
– Теперь бы в атаку пойти!
Все молчали.
Составитель махал нам флажком.
– Никитин, садитесь во второй от хвоста вагон, на сене выспитесь.
Веселый день*
Последнее время на этом участке фронта в верховьях Дона стояло затишье. И вдруг на рассвете после тяжелой темной ночи раздался залп фашистской артиллерии. Второй, третий – и пошла потрясающая пальба.
Что это! Наступление?.. По нашей линии все напряглось в ожидании, в приготовлении к отпору. Всех: и бойцов, и командиров, и артиллеристов, и минометчиков, – всех, кто ни находился на линии фронта в окопах, в дотах, и дзотах, и в тылу, поражала ничем не объяснимая вещь: фашистская артиллерия бьет не по нашим укреплениям, не по вашим огневым точкам, а по чистому полю, бьет по голому полю, которое раскинулось между нашей и вражеской линиями. Поле – пустынное. Кое-где темнеют голые кустики да виднеются небольшие ложбинки, а в них и котенок не спрячется. Но с потрясающей силой бьет фашистская артиллерия в чистое поле как в копеечку. Гигантские глыбы черной земли страшной тяжестью взлетают в черных облаках дыма и пыли, и после них зловеще дымятся глубокие провалы. Поле разворочено, как будто плуг нечеловеческой громады прошел по нему.
Бойцы безбоязненно высовывались из окопов, с изумлением оглядывались друг на друга.
– Да что за черт!
– В чистое поле как в копеечку…
– Это же денег стоит…
– Фриц сбесился!..
– Без ума жил, с ума сошел.
– Рехнулся…
Бойцы ничего не понимали.
Долго враг бил по пустому месту, разворачивая все новые места на чистом поле, долго глядели и удивлялись бойцы.
…Прошлая ночь была черна и туманна. В этой тьме стоит тишина одинаково над нашими и немецкими окопами. И одинаково прислушиваются в тех и других невидимые часовые. Да вдруг посыплется во тьме пулеметная очередь или высоко вскинется ракета, осветив мертвенно-голубоватым светом дымчатый туман. И опять – мутная тьма; ни звука.