Крик, стоны, рычание, рев взорвали подвал. Десятки рук вцепились в толстую, заделанную в кирпичи решетку, а в этих и друг в друга вцепились остальные. Со звериным ревом рванула обезумевшая, слившаяся одно масса. Заскрипела решетка, посыпались сверху кирпичи.

С кряхтением, медленно, с нечеловеческой силой отогнулось книзу тяжелое железо решетки. Срывая друг друга, срывая мясо на руках, кинулись пролезать в окно.

Первым выскочил высокий гигант, весь белый – в одном белье. За ним Адимей схватился за решетку, гибко перегнулся. Сзади, в вое, в стонах, в ужасе, чугунной тяжестью повисли, вцепившись в его ногу, – никак не выдернет.

«Ай, прощай, аул родной!»

Снаружи нестерпимо затрещал во мраке октябрьской ночи пулемет. Белое пятно бегущего вдруг снизилось и осталось неподвижным на черноте земли.

С нечеловеческой силой, бешено ударив кого-то в лицо ногой, рванулся Адимей, вырвался из окна. В подвале – потрясающий грохот, и все смолкло. Адимей – к белому пятну, – и в ту же секунду пронизало шею, руку, плечо. И закричал он, глотая кровь:

– Вставай! Бежим, – да упал.

А пулемет: раз, раз, раз…

Адимей поднялся, опять упал, по-звериному встал на четвереньки, пополз, потащил раненого по земле, за угол…

Та-та-та!..

В подвале сзади молчали.

– Вставай, князь, бежим!..

Тот поднялся, огромный, белый; шатаясь, побежал. Адимей бежал рядом, чувствуя, как густо и влажно теплеет рука, поддерживающая князя. Обрываясь, то на спине, то на животе, то боком, сползли с обрыва, и там, где сползали, земля в темноте дымилась горячим следом приторно и сладко.

А над обрывом, сзади, засверкали язычки винтовок.

Перед глазами мутно-белесой гремящей полосой неслась река, ревела валунами, рыла берега. Не то пена, не то льдины бледно возникали и гасли уносящимися пятнами. Неслась холодная река, неслась со снегов и вечных льдов стынущая река, во тьме.

Белый князь рухнул в клокочущий поток.

Адимей ринулся за ним. Обожгло смертельным холодом первозданных снегов, на секунду отняв сознание. Но недаром Адимей – сын снеговых гор: перехваченное сердце опять стало, хоть замирая, хоть останавливаясь, работать. Его бешено уносило, а он бешено бился за жизнь, за горы, за леса. Внезапно, раньше чем ожидал, вынесло и ударило о смерзшуюся гальку, оглушив.

Поднялся, стекленея. Дул холодный октябрьский ветер. И попятился: среди тьмы немо белело не то привидение, не то высокая смерть. Белая, а во всю грудь – чернота.

И смерть сказала, расставляя слова:

– Беги… брось меня… спасайся… мне конец…

Сурово сказал, а по груди все шире расползалось черное.

Побежал Адимей, взобрался на береговой обрыв, белая полоса протянулась у воды, – лег князь навеки.

В горах, в затерявшемся коше, уложили бандиты Адимея, зарезали молодого барашка, обернули в кроваво-дымящуюся кожу Адимея и стали лечить. Через три месяца затянуло раны. Сел Адимей на лошадь; вскочили товарищи на лошадей, и, как бешеные, стали разбойничать. Не одна красноармейская голова, простреленная меткой пулей, навеки поникла. Неуловим был Адимей со своей шайкой.

В самых глухих горах скитался Адимей. Все дальше и дальше, в самые глухие места проникали красноармейские отряды. И встретились: на непроходимой тропке среди скал встретились. Выстрелы, крики, ругательства – и Адимей, со скрученными руками, идет опять в город, в подвал.

Теперь конец. Уже пропала та страшная, как свернутая пружина, напряженность, с которой он боролся за жизнь.

Давно бы убили его красноармейцы, – знали, какого зверя ведут, да не позволил начальник: велено живым приводить.

«Пришли, и для истязаний, – думал он, – ввели не в подвал, а в комнату». Ну, что же, он ко всему готов.

В комнате сидели двое в замасленных кожанках, и щеки худые ввалились. Видал таких Адимей в городах на заводах. Серые глаза как сталь. В бумагах возятся.

– Товарищ, во… привели… Поймали, – сказал красноармеец, не выпуская винтовки.

Вскинул серые глаза один, опустил в бумаги, буркнул:

– Развяжи. Красноармейцы разинули рты.

– Товарищ, это – самый опасный. Сколько нашего брата перебил – ужасть!

– Из подвала убег, – добавил другой.

– Прямо зверь в горах был…

А в кожанке опять:

– Развяжите, товарищи.

Красноармейцы выпучили глаза. Развязали.

– Садись, Адимей, – сказала кожаная куртка, – на-ка!

И протянул папиросу.

«И звать как, знает… – подумал Адимей. – Сволочь!..»

Угрюмо сел и закурил.

– Так что, товарищи, окно раскрытое. Одним махом, только его и видать будет. Лови потом опять, – ничего не понимая, говорили красноармейцы.

Опять махнула рукой кожаная куртка, и, неуклюже стуча сапогами, красноармейцы вышли.

«Мучить будут… – думал Адимей, – сначала папироску дадут, чтобы выспросить».

И жадно затягивался, и слушал, как кричали воробьи за окном.

– Ну, вот что, брат, – сказал в серой куртке, отодвигая бумаги, – наломали дров, и будет, – и глянул на него серыми глазами.

И Адимей, вместо того чтобы махнуть в окно, сидел, жадно курил и глядел в серые глаза.

– Сколько тебе лет?

– Тридцать два.

– Стало быть, двадцать семь лет работал батраком на своего дядю. Двадцать семь лет недоедал, недосыпал, все пас стада своего дяди Муссы. Толстый дядя?

– Балшой живот,

– То-то…

И рассказала серая куртка ему всю его жизнь, всю жизнь Адимея-батрака…

– Женат?

– Где бедному жениться…

– А у дяди красивая молодая жена, – большой живот и красивая молодая жена.

Жадно курил Адимей. И держал одной рукой сердце, – будто кто тихонько и ласково погладил по наболевшему сердцу.

А куртка:

– Чудаки вы… Да у нас вон вся Россия полна такими Адимеями-батраками. И века работали на дядей-помещиков. И у дядей были большие животы и красивые жены, а у русских Адимеев – только бедность да нескончаемый труд.

Всю жизнь, всю жизнь Адимея-батрака рассказал Адимею-батраку.

А потом… а потом у Адимея голова пошла кругом.

Тот, в серой куртке, придвинул ему бумагу и сказал:

– Вот тебе бумага. Никто тебя не тронет. Живи. А эту ты подпиши, что больше не будешь бандитствовать. А это – деньги. Надо же тебе сбить хозяйство.

Шатаясь, вышел Адимей, и никто его не тронул. И шел он вдоль реки, и никто его не тронул. И пришел в горы, и никто его не тронул.

И стал жить Адимей, – и подвал, и расстрелы, и убийства красноармейцев – все это мелькающим прошлым побежало назад, как вода в реке.

И никто его не тронул.

Сидит Адимей в черкеске в сельсовете, с трудом пишет, – он член президиума. Против, на лавке, – тот, который два года назад велел развязать ему руки. И кашляет, и лицо – желтое.

И говорит ему Адимей:

– Ничего, Николай, поправишься. У нас воздух чистый, здоровье любит. Пойдем, провожу. Полежи, отдохни.

Они пошли. Адимей шел, поддерживая. И толкнул в бок локтем:

– А?! Город-то наш!..

Среди скал, ущелий, дремучих лесов, возле грохочущей реки желтели свежие срубы новых строений: больница, народный дом, школа – как из земли вырастали.

И Адимей и питерский рабочий шли мимо, поглядывая и держась друг за друга…

Год*

Когда комсомольская братия собиралась, дым шел коромыслом. Особенно, когда девчата были. И особенно среди них Манька Лунова.

Толстая, кругленькая, краснощекая, и из глаз всегда сыпались насмешливые искорки, точно в постоянно бегущем ручейке непрестанно дрожало хитрое солнце. Того дернет за ухо, – того оттаскает за вихор, или шапку швырнет в окно, – и такой галдеж подымется, такая драка, хоть беги вон. Хозяйка, заведующие спальнями, коменданты общежитий терпеть ее не могли и гнали.

– Манька, и в кого ты таким дурным дьяволом уродилась? – говорит ей плечистый, черный, как арап, комсомолец, с неправильным, приятным, запоминающимся лицом, железно держа ее руки, чтоб не вцепилась. – Али мать твоя, как носила тебя, бешихи объелась? Ну, ты смотри, а то, ей-богу, по уху дам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: