Эта покорность смягчила кондуктора. Он присел и стал крутить, слюнявя, папироску.

– Главное теперя – это народное достояние. Прежде, бывало, сколько этого зайца возили, да я сам возил. Разве мысленно на двадцать пять рублей в месяц с семьей?

– Нямыслимо, – подтвердили казаки.

– А теперь сто восемь; хочь и трудно, ну, можно перебиться. Так разве я повезу теперя зайца, когда все это – народное достояние? Чево с вас сало текеть?

– Это не сало, а оленафт с сажей. Были у нас кожаны желтые. Ну, один прахтик говорит: вы сделайте их черными, приятнее, и опять же своим достоинством сурьезнее. Мы послухались, а теперь не рады: все белье в сале, руки, ноги, морда – все в сале. Куда ни сядешь, зад отпечатается салом, лошадь – и та вся в сале.

– Надо было чернилом, а потом олифой, вареным маслом, и дожжа б не боялась. Да вы откуда едете и куда?

– Едем Корнилова ловить, с его шайками биться. А зараз мы из Мариуполя. Это таким оборотом вышло…

Тот, что с серыми глазами, плечистый и стройный, слегка повернулся к кондуктору, который глядел на безбилетников, не спуская с лица строгого выражения.

– Мы – первой сотни сорок первого казачьего полка, може слыхали?

– Первой сотни, – подтвердили обвислые усы и слегка метнулись.

– Как же, слыхал! – ударил себя по коленке кондуктор и, любопытствуя, пододвинулся к казаку с серыми глазами.

– Да, – продолжал казак, помахивая рукой, – стало быть, наша сотня, – шестьдесят пять человек как один: «Не пойдем до Каледина». Командир полка, ахвицеры так, сяк. «Не пойдем, и шабаш». – «Под расстрел вас, таких-сяких!» – «Хочь под расстрел, ну не пойдем».

– Ах, молодцы! – опять хлопнул себя по коленкам кондуктор, сел на самый край скамьи, чтоб быть ближе к казаку, и выкатил на него рачьи глаза. – Ну-ну-ну?..

Казак, как бы не замечая внимания и поматывая рукой перед кондуктором, продолжал:

– Ну, ладно. Приказ нам выступать, да. Ну, поседлал полк лошадей: садись. Господи благослови! Тронулся полк, а мы налево кругом и марш через Дон. Ну, они покеда то, се. «Стой, стой!» Стрелять не спопашились сразу-то, нас и след простыл…

Кондуктор грузно запрыгал на сидении и так замотал руками, что я слегка отодвинулся, – выбьет глаз забитыми чернотой ногтями.

– Ну, герои… ну, молодцы!

– Да, идем на рысях займищем. Батайск прошли. Энти сотни и погнались за нами, – велено было расстрелять нас, ну, не догнали, – дело на вечер, потеряли след. Ну, хорошо. Тронулись мы дальше, прямо степью к себе в станицу. Думаем, на большое дело пошли, надо родительское благословение принять. Да. Всю ночь шли. Ну, под утро подходим к своей станице, заря займается, екнуло сердце – мать ты родная сторонушка! Да, приходим. Так и так, мол, за народ встала сотня. Вышли отцы наши, прислухались. «Ах вы, игрец вас изломай, чево замыслили, – на богоданное начальство руку подняли! Нет вам нашего благословения. Ни воды из колодезя, ни хлеба, ни овса, ни макова зернышка. Нет вам нашего благословения. А ежели не кинете вашу игру, проклянем». Бабы ревут, ребята ревут. Затужили казаки. Сбили круг да стали обсоветоваться, ну, ни один казак не сдал, не попятил…

– Раки только пятются, – сказал долгоусый.

– …Побросали пики, на што они нам теперь, остались одни винтовки да шашки, сели на лошадей и потянулись, непригретые, без приюту, без благословения.

– Эк-к его! – крякнул кондуктор, отодвинулся, втянул померкшие глаза, уронил руки на колени и болезненно глядел на казака, не отрываясь.

– Так и ехали цельный день по степи, только голодные кони головами мотают. Хутора объезжали, – уж ежели отцы нас проводили без корки, без глотка, так чужие и подавно. И жмемся все к морю, а моря все нету и нету. Думаем, своя отечества не примает, может чужая примет, кубанская, вот и добивались до Ейска добраться. Встрелся пастушок, сказывает: кадетские войска по железной дороге проехали, казаков ищут. Ночь пришла, тума-ан. Передние наши с коней – шарах! Кадеты впереди…

Кондуктор обеими руками ухватил себя за голову и со стоном потаскал из стороны в сторону.

– Придави их буферами… Ну?

– Ну, мы зараз рассыпали цепь, поползли, ан энто кусты. Тьфу, тетка твоя кукареку!

Кондуктор весь засветился, запрыгал на сидении, как мальчишка, и выпятил глаза.

– Ну?

– Ну, поехали дальше. Знаем, степью едем, голо, а оказывает, либо горы стоят, либо человек, а сам с дерево. Подъедем, ан это курган али дорога чернеет, либо чернобыльник. Стало светать. Глядим – хутор. Заморились и кони, и сами не емши. Мочи нету. Сами не поехали, послали делегатов, четырех казаков. Думаем, все одно не примут, ну, хочь попробуем. Батюшки мои! И курьми, и гусьми, и бараниной, и молока, и хлеба – всего натащили и лошадей накормили, напоили, прямо благорастворение. «Вы, говорят, за нас, сирых, страдаете».

Кондуктор заметался, пододвинулся на самый край скамьи к казаку и радостно замотал рукамки, выпучив влажные глаза.

– А… скажи на милость…

– Ну, хорошо. Подходим к Ейску. Опять послали делегатов, – хто ж ее знает, как примут кубанские казаки. Ну, они с открытой душой, как братья. Накормили нас, а начальника своего, полковник у них такой уса-а-тый, так его было избили, он все не приказывал нас принимать.

– Вот люди, вот народ! прямо Кубань! – опять неистово замотал черными ногтями кондуктор, еще пододвинулся к казаку, оперся руками о колени, чтоб не упасть, и изо всех сил поднял брови.

– Аккурат в это время подошел к Ейску военный транспорт. Матросы зараз нас погрузили и доставили в Мариуполь. Ну, хорошо. В Мариуполе центральная рада сидела, а рабочие с ней бились. Собрался народ со всего заводу, и которые беднейшие с городу, ну, встречали нас, уму непостижимо. Женщины до нас, прямо – обнимают, детей подымают к нам. Несут лепешки, да хлебцы, да творожники. А которые платочки с себе сымают, нам суют. Лошадям тянут овса, хлебом кормят, просто сказать птичьего молока только не было. А тут вылез оратор, залез на бочку и зачал, и зачал, и зачал…

Казак тоже придвинулся к кондуктору, они уперлись коленями и глядели зрачок в зрачок.

– …вот, полюбуйтесь, – говорит, – пришли наши братья казаки нам на помощь, трудящему народу. Покинули они дома своих цветущих жен, малолетних детей, своих престарелых родителей, хозяйство свое, обзаведение, которое без них рушится и оскорбляется, а также степи свои родные покинули, чтоб только дать возможность трудящему народу… – Ну, говорил до того, до самого нутра прошло; бабы ревут, сам сидишь на лошади, слезу жмешь. Подымают и дают нам красное знамя. Все: «Ур-ра-а!» – Аж затряслось кругом.

Казак замотал руками перед самым лицом кондуктора.

– Зараз сучку-раду разогнали и утвердили совет.

Кондуктор тоже отчаянно замотал черными забитыми ногтями. Так они с минуту радостно мотали друг перед другом руками.

Поезд замедлял ход. За окном мелькали желтые домики, а с другой стороны свинцово-синий, вздувшийся лед Дона.

Кондуктор поднялся, сурово нахмурился и, не глядя на казаков, сказал строго:

– Аксай. Тут билеты брать. Ну… не берите, небось не сдохнет дорога… еще чего. Страдали за нас, да брать билеты… – и ушел.

– Покорно благодарим.

У казака потухли живые глаза, и лицо стало безразлично-сонным, как будто сделал дело и больше не нужна была эта живость и напряженность.

Долго стоял поезд, потом долго подымался в выемке к Нахичевани. Уже ночь, черная, сырая, холодная, – и замелькали разрозненные огоньки.

Чей сад?

[текст отсутствует]

Проводил*

Из Пресненского штаба на Нижне-Прудовой улице вышел ученик и пошел к Москве-реке. Темно и глухо у реки, и жутко, и нет-нет хлопнет выстрел в темноте.

Идет по улице молодой человек, чистенький, аккуратненький, в хорошей шляпе, в новеньком пальто. Идет и поглядывает ласково на ученика. Подошел к своему дому, к дверям, хотел позвонить, да опять оглянулся на ученика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: