Уже совсем почти накатившись, наш поезд остановился.

Мы все высыпали на скрипучее белевшее полотно. Два черных чудовища стояли друг против друга. Еще бы несколько секунд – и тяжко придавивший рельсы броневик разбил бы наш поезд, а к синему, морозно-звездному небу поднялась бы целая гора вагонной щепы. И от раскаленных печей запылала бы эта гора с мертвыми, искалеченными и живыми.

С нами возвращали почему-то вагон снарядов. В пожаре он покрыл бы все страшным взрывом.

На волоске были.

Но – странно. Близость этой смертельной опасности подействовала на красноармейцев совсем иначе, чем бесконечные стояния на станциях. Посыпались шуточки, остроты.

– Эх, Тишка, а важное бы из тебя жаркое вышло! Одного сала натекло бы с пуд.

– А я, братцы, под Ивана подкатился. Ежели бы вагон раздавило, Иван бы целый лежал, – сам раздавит кого хошь.

И это понятно: такие катастрофы редки, кричащи, ответственность за них громадная.

А вот страшно, когда из дня в день подтачивают железнодорожное движение, когда, как черная гангрена, расползаются по железнодорожному организму саботаж, злонамеренный и ненамеренный, медлительность, халатность, постоянное изо дня в день «наплевать на все», – вот преступление, которому нет имени.

На железной дороге Симбирск – Бугульма было мало вагонов и мало паровозов. И все железнодорожники, коменданты с злорадством ссылались на это как на причину медленности движения.

Да разве это не должно было служить, наоборот, побудительной причиной всячески усиливать движение, делать его интенсивным, не давать ни одному вагону ни одной минуты лишнего простоя? С этим же самым количеством вагонов и паровозов можно было бы, если добросовестно и напряженно относиться к делу, вдвое больше и вдвое скорее провезти грузы.

Но когда кругом все лгут, поезда, разумеется, стоят на станциях часами без всякой надобности, вагоны используются неинтенсивно. И страдает Красная Армия, и страдает население.

Необходимо с корнем, беспощадно вырвать из тела народного эту железнодорожную гангрену.

То, что проделывается на маленьком клочке Бугульминской железной дороги, встречается во многих местах российской железнодорожной сети.

Борьба должна быть без пощады и милости. Но надо помнить: нет змеи изворотливее железнодорожного саботажника. Как только его прищемят на месте преступления, он сейчас же уползет в тысячи технических оговорок, и никакими зубами его оттуда не вытащить.

Единственное средство – от времени до времени пускать по участку контролера, но так, чтобы никто его не знал, начиная от комендантов и начальников станций и кончая низшим железнодорожным персоналом.

Этот контролер должен на месте устанавливать причины простоя поездов, степень добросовестности работы железнодорожников, и уж тут не только малейший саботаж – малейшая халатность должны караться без пощады, вплоть до расстрела.

Иначе железнодорожники искровенят русскую революцию.

Теперь, когда вагон уносит меня к красной Москве, армия снова двинулась в наступление, снова труды и опасности, снова жестокая борьба, и сулит новый день неведомую долю каждому бойцу.

И мне хочется, оглянувшись, сказать: счастливых и радостных вам успехов, товарищи, и ярких побед над темным врагом, побед, которые вольют новые силы в нашу революцию!

Потерянный завтрак*

(Из далекого прошлого)

Город был большой, запыленный горячей пылью. И далеко за Доном, в займище, видать было, как блестят в дыму на высокой горе главы его церквей и соборов.

По центральным широким, прямым, чистым улицам, обсаженным деревьями, стоят пяти-шестиэтажные громады вычурной архитектуры или великолепные особняки с умопомрачительным внутренним убранством – миллионеры понастроили.

А подальше – темные, кривые, грязные улицы, с облупившимися домами, набитыми обывателем. А на окраинах – прогнившие хибарки, полуразвалившиеся трущобы – «дворцы» для рабочих. В ужасающем смраде, тесноте, болезнях, пьянстве, нищете рождались, работали, бились, болели душой, томимые думой о какой-то иной жизни, на секунду выплывали на свет и опять сейчас же, как ключ, шли в омут и наконец умирали рабочие. Это называлось – жили на божьем свете.

Черно-рыжий каменноугольный дым из огромных закопченных труб, из паровозов, из пароходов густо душил и детей, и стариков, и жен – всех, кто с ними.

А огромные вальцовые мельницы, писчебумажные фабрики, железоделательные, машиностроительные заводы, ядовитые табачные фабрики душили рабочих, душили двенадцати – четырнадцати – пятнадцатичасовым рабочим днем, неустанными штрафами, подлыми фабричными лавочками.

Апрельское солнце весело рассыпало такой чудесный блеск, какой в Москве не затрепещет на листьях и в июне.

Сквозь копоть, сквозь пыль неуловимо тянуло запахом белой акации.

Когда высыпали теплые южные звезды, за город неслись, беззвучно прыгая на резиновых шинах, пары и одиночки. Лишь цокали по залитой электричеством мостовой, похожей на паркет, кованые копыта.

За городом среди деревьев уже блестели огнями великолепные рестораны. И в отдельных кабинетах закипали расточительные кутежи, заливаемые шампанским, с цыганками, с шансонетками, которых заставляли голыми петь и плясать. Все было позволено, все могли, ибо было царство тузов: фабрикантов, заводчиков, помещиков, конских заводчиков, овцеводов, пароходовладельцев.

Среди закопченных фабрик и заводов в городе была одна многоэтажная фабрика совсем без фабричной трубы. Не было там гудков; вместо рабочих с закоптелыми лицами в верхние этажи поднимались аккуратные молодые люди в накрахмаленных воротничках, в котелках, в мягких шляпах или английских кепи.

Без копоти, без дыму фабрика великолепно работала, и над главным подъездом сияло золотыми буквами: «Редакция газеты».

Фабрика принадлежала акционерному обществу и давала отличные барыши. Главный директор-распорядитель имел на содержании премьершу театра и, кроме того, еще четырех любовниц в разных частях города, так что из какого бы ресторана ни возвращался ночью, всегда мог заехать в прелестно обставленную квартирку. Здесь его встречала очаровательная женщина в шелковом китайском халатике, услав предварительно с горничной через черный ход молоденького любовника.

На газетной фабрике он занимал великолепную квартиру во весь этаж.

Когда я спускался с рукописью в полуподвальный этаж, я сначала ничего не видел: в страшной тесноте, под нависшим потолком качались над кассами в потных рубахах наборщики, и неслось неумолкаемо от мелькающих со шрифтом рук: «чилик, чилик, чилик!»

В смрадном, густом воздухе напряженно горели электрические лампочки. И по бледным мертвенным лицам стекал клейкий пот.

Тут у меня был приятель, наборщик Селиванов. Мы с ним условились идти на массовку.

В глубокой балке уже чернел народ.

Молодой человек, с измученным лицом, в очках, говорил, опираясь о плечи товарищей, все, что в этих случаях полагается: «классовое самосознание», «идеология», «эволюция» и пр. Его слушали упорно и тяжело, опустив головы и глядя в землю.

Потом товарищи подняли на плечи маленького, живого, с ястребиным носом металлиста в картузе.

Он набрал побольше воздуху и закричал:

– Так что, товарищи, сегодня мы празднуем. А по какому случаю? Позвольте узнать, а почему такое попы понаделали себе праздников на цельный год? Рождество празднуем – родился. Крещение празднуем – крестился. Пасху празднуем – воскрес. Да кто такое? Христос. Ну, так что ж? А потому, собственно, мир сотворил, твердь небесную, воды и океаны, всякое зверье, Адама с Евой, блох, вшей, ехидну и всякую другую нечисть. А на седьмой день почил, устал, стало быть. Вот оно в чем дело – сотворитель. Экая невидаль – Адама с Евой! Это всякий дурак не хуже. А то еще вшей. Да они и так нас заели. На кой ляд они нам! А между прочим, празднует весь мир, потому – сотворители… Но позвольте узнать: в каком же разе рабочий класс? Али он сложа ручки сидел? Али он ел, пил задарма? А?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: