Нет, то урядники гонят в далекую ссылку сельских учителей, учительниц, студентов, молодежь, приехавшую в деревню кормить голодных детей, женщин, стариков, – торопливо гонят в ссылку, боятся, чтоб не открыли они темные глаза мужиков на царя с кровавыми клыками.

А вон не эти ли с другой стороны спешат на подмогу к голодным? – закурилась пыль с другого конца.

Нет, едет в экипаже помещичья семья, и пристяжные вьются кольцом, туго натягивая постромки. Какие милые детки в экипаже! Какие розовые! Как трясутся откормленные щечки!

А помещица, породистая, белотелая, зажимает алый рот батистовым платком и говорит:

– Ах, Иван, зачем поехал сюда? Вон у дороги мужики, наверно, зараженные.

Подхватывает сытая тройка, сливаются спицы в сплошной круг, а милый ребенок с розовыми щечками спрашивает:

– Мама, отчего они такие костлявые?

– Оттого, душечка, что ленивые, не хотят работать как следует у нас в имении.

Колышется нечеловечески обтянутая, протягивающаяся рука, шелестят полопавшиеся, как почернелая земля, губы:

– Хле…буш…ка…

Да уж не это ли тяжело надвигается подмога? Медленно тянется нескончаемый обоз, далеко тянется по дороге, оставляя виснущую пыль.

Уж не хлебом ли гружен? или сухарями? Или, может, картошку везут?

Нет.

Так что же такое наконец?

А это у одного царского сановника в имении из земли ручей бежал; и воду в нем очень хорошо лошади пили. Так сановник назвал ручей «Кувакой», объявил воду полезной, поместил в газетах объявление об этом и стал наливать воду в бутылки, грузить и тысячами подвод и вагонов развозить в Москву, Питер, в Ярославль, в Воронеж, во все города России. Господа в ресторанах вкусно обедали по пяти, по семи блюд и промывали изнутри брюхо, чтобы больше лезло, «кувакой». Господа промывали брюхо, а сановник, ухмыляясь в бороду, сгребал деньги за «куваку».

– Хле…буш…ка!.. – И колышется, как тростиночка, нечеловечески иссохшая рука, и не плачут высохшие глаза, не ждут помощи.

А помощь тут как тут!..

Катится лакированная карета, блестя зеркальными окнами; хрустят песком шинованные колеса; виснет изнеможенно пыль.

Помощь!

Сидит в карете кусок мяса, красный, с отвислыми щеками, с маслеными заплывшими глазками, и пот бисером проступил по мясу от трудов – помогал голодающим.

Испугалось царское правительство, что вымрет дочиста мужик, некому будет работать в помещичьих имениях, и послало на голод банкира, чтоб купил хлеба и роздал голодным, – этот уже не станет подымать веки над темными глазами мужика на царско-помещичьи порядки.

Стал трудиться банкир. Дешево закупил отрубей, вволю всыпал туда хорошего песку, разбавил для здоровья куколем, разболтал для запаха горсточкой мучки, стал грузить и развозить по голодным местам.

Вяло хрустят царским песочком голодные, безучастно глядят перед собой остановившимися глазами.

А банкир спешит восвояси, – потрудился.

Отчего же так тяжело гнутся под каретой венские рессоры? Отчего с таким хрустом катятся колеса? И отчего так неловко сидеть в просторной карете банкиру?

Оттого, что вся карета завалена плодами трудов его – мешками с золотом, мешками с золотом, почерневшим от крови, от человеческих мук и страданий.

Четыреста процентов нажил на помощи голодным банкир. И спешит, торопится в Питер свалить в стальные камеры банка почернелое золото.

И не слышно уж:

– Хле…буш…ка…

И, простираясь над всей страной, осеняет царственная тень двуглавого орла и спешащего банкира, и червленое золото в осевшей карете, и сытую тройку помещика, и бесконечные обозы «куваки», и торопливо бегущие возы монопольки, и пятнисто-красного от жара старика, который все заглядывает в останавливающиеся, остеклевающие очи мужиков.

Тридцать лет, тридцать лет назад!

1921

Дети*

Симбирск, сытный когда-то, пшеничный город. Так же на горе. Та же Волга внизу далеко разлеглась. Тот же огромный базар. С 18-го года он пустой, омертвел, а теперь опять наполнился и неожиданно ожил.

Только прежде главным покупателем было городское население, а крестьяне продавали. Теперь покупатели – главным образом крестьяне. Прежде, если крестьяне покупали, так городской товар – мануфактуру, одежду, обувь, теперь на мануфактуру никто смотреть не хочет; никакой цены не дают и только жадно ищут одного – хлеба.

Но чего впроворот на базаре, так мяса. Громадные ряды завалены великолепным мясом. Не только все старые мясники торгуют, но и куча новых спекулянтов расположилась за лотками, краснеющими говядиной. В Москве фунт – десять тысяч[1], там – две-три лучшее.

Пшеничная мука в одной цене со ржаной. Почему? Ржаная дает больше припеку. Даром что припек – это вода; а все-таки ощущение большого количества.

На ступенях наробраза три головенки – одному шесть, другому семь, третьему восемь лет. Оборванные, с почернелыми ногами, без шапок, в дыры тело сквозит. Сидят молча и долго.

– Вы чего, ребята?

Молчат.

– Ну, чего же молчите?

Молчат.

– Откуда вы?

Молчат. У маленького по щекам разрисованы грязные слезы.

– Отец, мать есть?

У ребят стали наливаться глаза,

– Ну, что ж молчите? Экк вы!..

Подымут ребята головы, посмотрят и опять молчат: дескать, не понимаем.

Родители дома, в деревне, строго-настрого наказывают отмалчиваться, притворяться, что – не русские. Детские дома переполнены сверх меры. Приходится делать отбор; кто мало-мальски в состоянии хоть как-нибудь прокормить, тем возвращают ребят. Так, чтоб не узнали, где живут, родители приказывают молчать, будто не русские и ничего не понимают.

Прежде деревня больше чем равнодушно смотрела на детские дома, холодно, порой недоброжелательно, а теперь каждый день подбрасывают в наробразы пятнадцать – двадцать детей.

– Ну что ж, Иван, придется их отправить…

– Когда? – шепелявит маленький, подняв мокрые глаза.

– Ну вот, давно бы так, – говорит товарищ, – пойдемте. Сейчас вас напоим, накормим, будете жить в детском доме.

Ребятишки гуськом, вприприжку, спешат и рассказывают, откуда они, про деревню, про мать, про отца.

А сзади, прячась за углы, подъезды, выступы, крадется шагах в пятидесяти костлявая, патлатая, с почернелым лицом и худыми ногами, все время наблюдавшая, не спуская воспаленно-жадных глаз с идущих, женщина.

Как исхудалая, облезлая волчица.

Нет, не волчица, – мать…

Ребятишки скрылись в огромном подъезде великолепного особняка. Она разом потухла, поникла, вяло пошла, потерялась в знойно-мглистых улицах.

На базаре краснелось мясо…

Двадцать пять детских домов в Симбирске, а в губернии, по уездным городам – семьдесят пять.

Пробовали устраивать в деревнях, где они страшно нужны, но сейчас же облипла кругом подлая нечисть, стала очень хорошо кушать, а дети голодали. Контроль из города далек, и нет достаточно людей для кадров инструкторов, контролеров, главное надежных, – трудно теперь быть честным около еды. Пришлось деревенские детские дома перенести в города.

Дома переполняются, как вода переливается через края наполненной тарелки. Одно спасение – лазареты постепенно закрываются, так оттуда перетаскивают оборудование, койки, персонал, и в школе готов детский дом человек на двести. Маленечко на казарму похож, да и этому бесконечно рады.

Людей надо – надежных людей, – продуктов надо, лекарств надо, одежы надо. Людей, людей надо. Помогите же!

И помните, раз так сложились обстоятельства, их надо использовать во всех направлениях: ребятишек надо не только накормить, но и научить, воспитать. Пусть они выйдут из детских домов не зверенышами, а советскими работниками.

Работники земли Советской*

(IX съезд Советов открыт)
вернуться

1

Цены 1921 года. (Прим. автора.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: