– Ну-ка, плесни мне еще.

И вытерев губы:

– Сказывают, Малафеевская фабрика стала, котел разорвало, трое сварились, да человек восемь попортило – в больницу отволокли.

– А околе лявки солдаты шли, на голёве у них хвосты, – смешивается с тоненьким звенящим пением самовара тоненький звенящий голосок Нюты.

Отец любовно осоловелыми, с трудом поднимающимися глазами смотрит на ребят.

– Ты бы, старик, ложился – вишь, клюешь, – говорила мать, убирая посуду.

Погодя немного в комнатушке, заполненной неподвижной тьмой, воцаряется усталый сон.

Дни бегут, все так же начинаясь и кончаясь гудком, все так же заполненные вечно нависшей мглой, вечно дрожащим гулом, постоянной возней с ребятами, постоянными попреками и бранью матери, все так же по утрам уходит, кашляя, отец и приходит к ночи темный, усталый, злой, и рука у него тяжела.

Солнце пригревает все больше, каждый день все выше поднимаясь над крышами, и около полудня стало на минутку заглядывать даже в переулок, где жил Мишка; корочкой стала затягиваться никогда не просыхающая грязь.

Когда Мишка бегал за чем-нибудь для матери в лавчонку, пьяный, необузданный весенний день охватывал его. Воробьи, как ошалелые, наполняли весь переулок безудержным гамом, на подоконниках ворковали голуби, кричали галки, и сквозь мглу ласково, любовно светило теплое весеннее солнышко.

Мишка во весь дух бежал, перепрыгивая, как козел, через грязь, в лавку и из лавки, только одного боясь, только одно подавляя всей силой воли – не убежать на простор, на солнце, на воздух.

– На копеечку – масла… на копеечку – сахара, на копеечку – соли… – твердил он, прыгая, напряженно стараясь заглушить и воробьиный гам, и воркованье голубей, и крик галок, и светлую, ласковую, зовущую улыбку солнца.

А когда прибегал в затхлую, угарную, с темными окнами комнатушку, говорил, задыхаясь от быстрого бега:

– Матка, листики уж на деревьях вылезают, ей-богу!..

– Ну-ну, я тебе дам листики!.. Я тебе такие дам листики!.. Если убежишь, и не приходи… Отец сказал – убьет, и без разговору. Так и знай. Возьми Нютку-то, не видишь, – заснула.

И Мишка укачивал сестренку, ходил за водой, колол лучину, таскал уголь, мыл полы, старался ни о чем не думать. А воробьи, а голуби, а ласточки, а весенний ветерок? Все щебетало, ворковало, кричало, смеялось, лезло ему на глаза и звало его к себе, безумно веселое, яркое, живое. Нахмурившись, стиснув зубы, Мишка работал.

– На копеечку – чаю… на три копеечки – хлеба… на две копеечки – гусака… – и прыгал через грязь и бежал к лавке.

Мишка, пригреваемый солнцем, сидел под фабричной стеной у реки, которая мутно несла побежалые цвета, ковырял землю и думал.

В руках было целое богатство – два пятака, а в сердце тяжелый холодный комок ожесточения.

Солнце, галки, воробьи, уличное движение и суета, звонкие веселые голоса, которые трепетали и бились о стены домов, пересилили Мишку, и вместо лавки он пустился бежать за фабрику. Дом остался где-то далеко, точно его отрезали, и не было уже возврата.

«Эх, кабы товарищ!..» – думал Мишка и с тоской глядел вдоль реки, неведомо куда двигавшейся мутной массой воды, терявшейся поворотом за соседними, сбившимися серой кучей строениями.

Все мальчуганы одногодки, кого знал Мишка, с утра до вечера были заняты: кто, как Мишка, возился дома с ребятишками и по хозяйству, кто был в мальчиках в трактире, в лавке, пивной, и только немногие бегали в школу до обеда, а после обеда возились с домашними делами.

Мишка в раздумье поднялся и, осторожно обходя ссохшуюся комками грязь и разглядывая свои босые грязные ноги, без цели стал бродить по переулкам.

На углу знакомый крендель, стеариновые свечи, голова сахару, курящий эфиоп… Мишка остановился, рассматривая, думая о другом, потом поглядел на свои пятаки в руке.

– Нет, погожу, пригодятся…

По ступенькам из лавки спускался мальчик, годом старше Мишки, опрятно и чисто одетый. По его белому доброму, довольному лицу мелькнула тень испуга, недоумения и желания спрятаться, когда увидел Мишку. Стал осторожней и тише спускаться, упорно глядя под ноги на ступеньки.

Черная, исхудалая Мишкина рожа злорадно перекосилась.

– Козлов сын идет, бородой трясет, «ме-ме» сказать не может…

Ваня весь съежился и хотел пройти, не замечая, но Мишка с обезьяньей ловкостью прыгнул и загородил ему дорогу.

– Ну-у… чего тебе надо?.. – певучим голосом жалобно протянул беленький мальчик, испуганно подняв брови.

– А вот чего… – И Мишка уже приготовился вцепиться ему в волосы, да вдруг раздумал, взял за рукав и пошел рядом, хитро заглядывая в глаза. – Ванька, слышь, каку штуку я надумал, ей-богу, узнаешь – оближешься…

– Ну чего тебе… Меня батя послал… некогда мне… – недоверчиво и плаксиво протянул мальчик.

– Не трону, убей меня бог, не буду трогать… Штуку, брат… слышь ты?

Он остановился, придерживая за рукав мальчика и с чрезвычайной убедительностью глядя ему в глаза.

– Ну, чего ты?

– Слышь, убегём вместе… Постой… убегём, я тут одно место знаю… на колокольню влезем… галчата, воробьята, сколько хочешь… Посмотрим оттуда… далеко видать… а голубей, турманов наберем, ой-ой-ой!

Мишка скроил такую чудовищную рожу, что мальчик приостановился.

– А ты лазил?

– Не лазил, а Игнатка говорил… Фу, говорит, аж дух замирает.

Мальчик подумал.

– Да меня батя послал письмо опустить.

– Дорогой опустишь.

– Да велел скорей приходить.

– Скажешь, пожарные ехали, а назад полиция не пропускала – пришлось далеко обходить.

Мальчик постоял, глядя вдоль переулка.

– Грех врать.

– Дураку грех, умному на прибыль.

– Ну, пойдем, только недолго, да письмо надо опустить.

– Письмо давай, зараз опущу.

Мишка повертел перед носом, понюхал.

– Керосином воняет да конфетами. И чего тут написано? Жалко, неграмотный, а то бы прочел.

– Пойдем направо, я знаю тут ящик почтовый.

– Фу, куда там направо! Нам прямо надо на Миколу Мокрого, что крюку-то делать.

– Да письмо же надо…

– Ну постой тут да не сходи с места, я зараз.

И Мишка исчез за углом. Остановился, изорвал в клочки письмо, засунул в широко зиявшее отверстие водосточной трубы и через минуту был около Вани.

– Ну, идем скорей, а то Козел увидит.

– А письмо где?

– Фу, да опустил.

– Тут я не помню ящика.

– Мало чего не помнишь… Пойдем скорей, Козел увидит – все пропало, а там голубей несть числа, темно от них. – И он торопливо потянул растерянно и недоумело оглядывающегося Ваню.

Мальчики торопливо шли, и все тянулись узкие, кривые, грязные, вонючие переулки, угрюмые, с осыпавшейся штукатуркой, с зияющими окнами дома, черные, закоптелые фабрики, заводы, высоко дымящие трубы, и надо всем все покрывающий гул, а над ним вечною мглой дым. Этим переулкам, этим грязным улицам, этим темным, сырым домам, этой дымной мгле, казалось, ни конца ни краю.

– В энту субботу купил трех голубей, один турман – здорово перевертывается.

– На кой леший тебе покупать, коли даром наловим сколько хочешь, хоть на воз клади, – говорил Мишка, торопливо семеня босыми грязными ногами, стараясь постоянно держать в напряженном интересе Ваню, который так же торопливо постукивал каблучками козловых сапожек.

Долго шли, и долго тянулись такие же запутанные переулки и улички, и на углах лавчонки с кренделями, с стеариновыми свечами, с курящими турками, и из лавчонки выглядывал хозяин, похожий на Козла.

Потом улицы стали раздаваться, стали прямее и шире; вместо гула, который то усиливался, когда шли мимо фабрики, то падал, когда проходили ее, катился ровный, однозвучный грохот экипажей и шуршанье тысячи ног, топтавших широкие тротуары. Уже не было лавчонок с курящими эфиопами, а ослепительно блестя на солнце, глядели колоссальные зеркальные стекла магазинов.

– Да куда мы идем? – И Ваня приостановился. – Ведь Микола Мокрый в другой стороне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: