На Мишкиных глазах он отбил от косяка одну матку и, расскакавшись, привычно и ловко накинул на нее аркан. Оседлал ее Мишкиным седлом, подвел, дрожащую, приседающую на задние ноги, к нему.
– Садись. Она, видно, неука, черт! Садись же! – крикнул он сердито, правой рукой с силой натягивая поводья, левой сжимая кобылицын раздувающийся храп. – Ты с ними помягче. Это на конюшне зыкнешь на жеребца: «К одной!» – он и жмется к одной стороне станка, а тут не балуйся! Бахаря особливо опасайся, близко не подъезжай, зашибет, – говорил он, держась за стремя и любовно лапая переступавшую с ноги на ногу кобылку за тугое атласно-черное вымя.
III
Неделю отдыхал Мишка, целые дни проводя в седле. Степь его покоряла, властно принуждала жить первобытной, растительной жизнью. Косяк ходил где-нибудь неподалеку. Мишка или сидя дремал в седле, или, валяясь на траве, бездумно следил, как, пасомые ветром, странствуют по небу косяки опушенных изморозной белью туч. Вначале такое состояние отрешенности его удовлетворяло. Жизнь на отводе, вдали от людей, ему даже нравилась. Но к концу недели, когда он уже освоился в новом положении, проснулся невнятный страх. «Там люди свою и чужую судьбу решают, а я кобылок пасу. Как же так?
Уходить надо, а то засосет», – трезвея, думал он. Но в сознании сочился и другой, ленивый нашепот: «Пускай там воюют, там смерть, а тут – приволье, трава да небо. Там злоба, а тут мир. Тебе-то что за дело до остальных?..»
Мысли стали ревниво точить покорную Мишкину успокоенность. Это погнало его к людям, и он уже чаще, нежели в первые дни, искал встреч с Солдатовым, гулявшим со своими косяками в районе Дударова пруда, пытался сблизиться с ним.
Солдатов тягот одиночества, видимо, не чувствовал. Он редко ночевал в будке и почти всегда – с косяком или возле пруда. Жил он звериной жизнью, сам промышлял себе пищу и делал это необычайно искусно, словно всю жизнь только этим и занимался. Однажды увидел Мишка, как он плел лесу из конского волоса. Заинтересовавшись, спросил:
– На что плетешь?
– На рыбу.
– А где она?
– В пруду. Караси.
– За глиста ловишь?
– За хлеб и за глиста.
– Варишь?
– Подвялю и ем. На вот, – радушно угостил он, вынимая из кармана шаровар вяленого карася.
Как-то, следуя за косяком, напал Мишка на пойманного в силок стрепета.
Возле стояло мастерски сделанное чучело стрепета и лежали искусно скрытые в траве силки, привязанные к колышку. Стрепета Солдатов в этот же вечер изжарил в земле, предварительно засыпав ее раскаленными угольями. Он пригласил вечерять и Мишку. Раздирая пахучее мясо, попросил:
– В другой раз не сымай, а то мне дело попортишь.
– Ты как попал сюда? – спросил Мишка.
– Кормилец я.
Солдатов помолчал и вдруг спросил:
– Слухай, а правду брешут ребяты, что ты из красных?
Кошевой, не ожидавший такого вопроса, смутился:
– Нет… Ну, как сказать… Ну да, уходил я к ним… Поймали.
– Зачем уходил? Чего искал? – суровея глазами, тихо спросил Солдатов и стал жевать медленней.
Они сидели возле огня на гребне сухой балки. Кизяки чадно дымили, из-под золы просился наружу огонек. Сзади сухим теплом и запахом вянущей полыни дышала им в спины ночь. Воронье небо полосовали падучие звезды.
Падала одна, а потом долго светлел ворсистый след, как на конском крупе после удара кнутом.
Мишка настороженно всматривался в лицо Солдатова, тронутое позолотой огневого отсвета, ответил:
– Правов хотел добиться.
– Кому? – с живостью встрепенулся Солдатов.
– Народу.
– Каких же правов? Ты расскажи.
Голос Солдатова стал глух и вкрадчив. Мишка секунду колебался – ему подумалось, что Солдатов нарочно положил в огонь свежий кизяк, чтобы скрыть выражение своего лица. Решившись, заговорил?
– Равноправия всем – вот каких! Не должно быть ни панов, ни холопов.
Понятно? Этому делу решку наведут.
– Думаешь, не осилют кадеты?
– Ну да – нет.
– Ты, значит, вот чего хотел… – Солдатов перевел дух и вдруг встал. – Ты, сукин сын, казачество жидам в кабалу хотел отдать?! – крикнул он пронзительно, зло. – Ты… в зубы тебе, и все вы такие-то, хотите искоренить нас?! Ага, вон как!.. Чтобы по степу жиды фабрик своих понастроили? Чтоб нас от земли отнять?!
Мишка, пораженный, медленно поднялся на ноги. Ему показалось, что Солдатов хочет его ударить. Он Отшатнулся, и тот, видя, что Мишка испуганно ступил назад, – размахнулся. Мишка поймал его за руку на лету; сжимая в запястье, обещающе посоветовал:
– Ты, дядя, оставь, а то я тебя помету! Ты чего расшумелся?
Они стояли в темноте друг против друга. Огонь, затоптанный ногами, погас; лишь с краю ало дымился откатившийся в сторону кизяк. Солдатов левой рукой схватился за ворот Мишкиной рубахи; стягивая его в кулаке, поднимая, пытался освободить правую руку.
– За грудки не берись! – хрипел Мишка, ворочая сильной шеей. – Не берись, говорю! Побью, слышишь?..
– Не-е-ет, ты… побью… погоди! – задыхался Солдатов.
Мишка, освободившись, с силой откинул его от себя и, испытывая омерзительное желание ударить, сбить с ног и дать волю рукам, судорожно оправлял рубаху.
Солдатов не подходил к нему. Скрипя зубами, он вперемешку с матюками выкрикивал:
– Донесу!.. Зараз же к смотрителю! Я тебя упеку!.. Гадюка! Гад!..
Большевик!.. Как Подтелкова тебя надо! На сук! На шворку!
«Донесет… набрешет… Посадят в тюрьму… На фронт не пошлют – значит, к своим не перебегу. Пропал!» – Мишка похолодел, и мысль его, ища выхода, заметалась отчаянно, как мечется суда в какой-нибудь ямке, отрезанная сбывающей полой водой от реки, «Убить его! Задушу сейчас… Иначе нельзя…» И, уже подчиняясь этому мгновенному решению, мысль подыскивала оправдания: «Скажу, что кинулся меня бить… Я его за глотку… нечаянно, мол… Сгоряча…»
Дрожа, шагнул Мишка к Солдатову, и если бы тот побежал в этот момент, скрестились бы над нами смерть и кровь. Но Солдатов продолжал выкрикивать ругательства, и Мишка потух, лишь ноги хлипко задрожали, да пот проступил на спине и под мышками.
– Ну, погоди… Слышишь? Солдатов, постой. Не шуми. Ты же первый затеял.
И Мишка стал униженно просить. У него дрожала челюсть, растерянно бегали глаза:
– Мало ли чего не бывает между друзьями… Я ж тебя не вдарил… А ты – за грудки… Ну, чего я такого сказал? И все это надо доказывать?.. Ежели обидел, ты прости… ей-богу! Ну?
Солдатов стал тише, тише покрикивать и умолк. Минуту спустя сказал, отворачиваясь, вырывая свою руку из холодной, потной руки Кошевого:
– Крутишь хвостом, как гад! Ну да уж ладно, не скажу. Дурость твою жалею… А ты мне на глаза больше не попадайся, зрить тебя больше не могу.
Сволочь ты! Жидам ты продался, а я не жалею таких людей, какие за деньги продаются.
Мишка приниженно и жалко улыбался в темноту, хотя Солдатов лица его не видел, как не видел того, что кулаки Мишки сжимаются и пухнут от прилива крови.
Они разошлись, не сказав больше ни слова. Кошевой яростно хлестал лошадь, скакал, разыскивая свой косяк. На востоке вспыхивали сполохи, погромыхивал гром.
В эту ночь над отводом прошлась гроза. К полуночи, как запаленный, сапно дыша, с посвистом пронесся ветер, за ним невидимым подолом потянулись густая прохлада и горькая пыль.
Небо нахмарилось. Молния наискось распахала взбугренную черноземно-черную тучу, долго копилась тишина, и где-то далеко предупреждающе громыхал гром. Ядреный дождевой сев начал приминать травы.
При свете молнии, вторично очертившей круг, Кошевой увидел ставшую вполнеба бурую тучу, по краям, обугленно-черную, грозную, и на земле, распростертой под нею, крохотных, сбившихся в кучу лошадей. Гром обрушился с ужасающей силой, молния стремительно шла к земле. После нового удара из недр тучи потоками прорвался дождь, степь невнятно зароптала, вихрь сорвал с головы Кошевого мокрую фуражку, с силой пригнул его к луке седла. С минуту чернея полоскалась тишина, потом вновь по небу заджигитовала молния, усугубив дьявольскую темноту. Последующий удар грома был столь силен, сух и раскатисто-трескуч, что лошадь Кошевого присела и, вспрянув, завилась в дыбки. Лошади в косяке затопотали. Со всей силой натягивая поводья, Кошевой крикнул, желая ободрить лошадей: