Лина Эриковна рассматривала афиши. Она выглядела не просто хорошо. В таких случаях интеллигентный Ровенский говорит "охренеть". Она была в белых стрейчевых брюках и зеленом свитере, ее рыжие волосы были собраны в высокий хвост. Летние шнурованые ботинки из замши цвета сливочного мороженого. Охренеть. В прошлом году, в Саду она показалась мне значительно консервативнее. По крайней мере в том, что касалось одежды. Она обернулась, и улыбнулась - услышала, как я подошел. Нет, хороша Лина Эриковна в свои пятьдесят с копейками. А косметикой, понятное дело, она не будет пользоваться никогда. Эти хипповые герлы семидесятых не стареют и не пользуются косметикой. Хорошее поколение. Это поколение, включая Леву, слушало "Роллинг Стоунз" и читало Керуака с Берроузом. Они даже докторские к тридцати годам защищали шутя, без звериной серьезности. Последнее поколение с чувством юмора. А у меня на работе двадцатитрехлетний Витька Медведев, который самостоятельно провел полторы консалтинговых сессии с какими-то толстопузыми дядьками, говорит: "Мы - агенты развития радикального толка", - и у него в глазах горит холодный огонь. Ни тени иронии. То есть, мы вас всех, падлы, разовьем, как бы вы не сопротивлялись. Причиним вам счастье.
- А ты изменился, - сказала она. - Стал каким-то... тебе идет каре. И очки. Просто здорово.
- Взаимно, - от души сказал я. - В вашем случае "здорово" - это мягко сказано, Лина Эриковна. Похоже, у вас наступила светлая полоса.
- Да какая там полоса! - она тряхнула головой и рыжий "хвост" мягко переместился с левого ее плеча на правое. - Просто я вдруг почувствовала, что начинаю стареть... - она надолго замолчала и, щурясь, рассматривала верхушки каштанов. - И я решила пресечь это безобразие. Ну, а ты как?
- Лина Эриковна, - осторожно начал я. - Так что там по поводу Льва Михайловича?
Лина очень внимательно посмотрела мне в лицо.
- А чего ты так нервничаешь? - прямо спросила она.
- Правда?
-Да на тебе лица нет, извини. С ним все по-прежнему. Кстати, в свете моей новой концепции называй меня просто Лина - получается не так громоздко.
- Ладно, - согласился я. -Так что...
- Есть некая ситуация, - сказала она, улыбаясь. - Решила тебе рассказать, сама не знаю зачем. Нобелевский комитет, как выяснилось, второй год рассматривает его кандидатуру в связи с тем, что, Лева за серию разработок, произведенных им в 19... году, - и она назвала последний год Гошкиной жизни, - однозначно достоин нобелевки. То, что является поводом к такому решению, называется "технология компенсаторного контекстного интродуцирования растений".
- Ужас.
- Нет, ну у нас все называется кошмарно, не обращай внимания. Наследство академической науки. По-русски это звучит "и на Марсе будут яблони цвести". Я-то, дура, считала, что ему не работалось. Очень даже ему работалось. Только как-то по-другому. Не так, как я привыкла видеть. И вот, в некотором роде результат. Но проблема в том, что эти товарищи - там, в комитете, они в растерянности. Они не понимают: могут они ему дать премию или все-таки нет?
- Почему нет?
- Он недееспособен, они об этом знают. Их не волнует то, что он последние двадцать лет не занимался наукой, их конкретно волнует именно его личностный статус. Они не могут для себя решить - он жив или как бы... не совсем? Нобелевку получают лично, понимаешь? И ее никогда не присуждают посмертно.
"Дорогой Лев Михайлович, - подумал я, - в любом случае я безмерно рад за вас".
У меня опять случилось что-то с горлом.
Левка, мне плохо. Я скоро сдохну. Все, о чем ты писал - правда. Что-то происходит с дыханием, с глазами и кожей.
Лина опять пристально, я бы даже сказал, слишком пристально посмотрела мне в глаза.
- Из нас двоих ты видел его сравнительно недавно, - сказала она тихо. - Что ты можешь о нем сказать?
- Он жив.
- Но он не хочет жить.
- Не факт.
- Слушай, - Лина поежилась. - Однако ветрено тут у вас.
Только когда мы оказались в маленькой кафешке с рушниками и глечиками, я позволил себе спросить:
- Так почему вы решили мне это рассказать? Все-таки?
Она молча и медленно, маленькими глотками, очень маленькими, сказал бы я, - пила коньяк.
- А вдруг, - задумчиво сказала она, - его можно уговорить... о снисхождении к этому миру. Ради бога, прости. Я подумала, может у тебя получится. Кое-что в нашем с тобой разговоре укрепило меня в этой мысли.
- Лина! - я почему-то развеселился. - У меня есть версия, что нобелевка его не впечатлит. Нобелевка - часть, как вы говорите, "этого мира", а он на него принципиально забил. Со всеми его нобелевками. Извините.
- Батюшки, - сказала Лина, глядя мимо меня, - Да ты его любишь.
У меня нет слов для тебя. Мы одинаково немы. В сто двадцать пятом сне я плачу у тебя на груди, а ты берешь мою голову в свои прохладные ладони и целуешь мои опухшие мокрые глаза. И тоже молчишь.
* * *
- Завтра, - сказала Ленка, как только мы ступили на землю обетованную.
- Сегодня, - сказал я.
Она не нашла аргументов.
Переговоры с Марком затягиваются. Он не категоричен, он очень нерешителен. Он боится. "Что вы собираетесь делать?" - говорит он. "По ситуации, - говорю я. - Но, в любом случае, ничего плохого".
Марк задумывается, ходит кругами по своей лаборатории, напичканной объектами, непостижимыми для простого смертного. "В Израиле высококлассная медицина, - снова говорит он. - И то..." "Что?" "Ничего... Ничего хорошего..."