Я вскочил. Стал руки по швам, неожиданно для себя выпалил:
— Товарищ комиссар, разрешите мне вступить в партию большевиков.
Леонов улыбнулся:
— В таком деле разрешения не требуется. Это личное дело ваше и тех, кто вас будет принимать. Что касается меня, то я считаю вас достойным и желаю успеха.
Поняв, что разговор окончен, я попросил разрешения идти. Комиссар согласно кивнул, но тут же задержал меня:
— Вы ответили Метельской?
— Не успел, товарищ комиссар.
— Постарайтесь сегодня же ответить, — посоветовал он. — Напишите, что в полку знают о ее горе и клянутся отомстить врагу за смерть Метельского…
Сутки идет проливной дождь. Речки разбухли, вышли из берегов. Мы промокли до нитки. От лошадей валит пар. Чтобы дать им хоть немного отдохнуть, спешиваемся, устало месим грязь, иногда бредем прямо по воде.
Мои товарищи почем зря клянут Пилсудского, всех буржуев на свете, вспоминают бога. Только я ничего не вижу, ничего не чувствую. Я на седьмом небе от счастья — сегодня меня приняли в партию.
К вечеру натолкнулись на новые позиции противника. Дождь наконец прекратился. Ветер разогнал тучи. Выглянуло долгожданное солнце!
Полк привел себя в порядок после похода и атаковал поляков. Слова комиссара Леонова о месте коммуниста запали мне в душу, и я все время старался поспеть туда, где сеча жарче. Ребята потом хвалили меня. Но самым приятным было то, что Коваленко, обычно скупой на похвалы, шутливо заметил:
— Ты, куманек, сегодня много капусты нарубил…
Ночью, чуть только вздремнул, вызвали в штаб.
Командир полка уже все знает, пожимает мне руку. Говорит:
— Молодец. Объявляю тебе благодарность. А сегодня ночью в разведку не пойдешь. Останешься на проводы комиссара. Он убит, и тело его мы отправляем на родину.
Слушаю командира, а смысла сказанного не пойму. Комиссара убили? Товарища Леонова? Не верится!..
И вот мы на станции. Товарный поезд. Духовой оркестр. На открытой платформе, украшенной полевыми цветами, обтянутый красным гроб. Короткие речи.
— Товарищ Шутов, ты самый молодой коммунист, выступи, — советует командир полка.
Послушно поднимаюсь на платформу, подхожу к гробу. Многое хочется сказать, но сердце щемит и дыхание захватывает.
— Клянемся тебе, товарищ комиссар, что большевики полка теснее сомкнут ряды! — голос звучит глухо, будто не мой. — Клянемся, что всегда будем на правом фланге борцов за Родину!..
Кончилась гражданская война. Изгнаны с советской территории войска оккупантов. Наша страна приступила к мирному социалистическому труду.
В один прекрасный день поступил приказ: меня увольняют из армии. Почему? Мой год, оказывается, еще не подлежит призыву.
Расставание трогательное. Своего боевого друга Каштана передаю молодому красноармейцу, парню из Вологды. Гляжу на него с затаенной завистью. Даю ему повод уздечки, а Каштан, нервно пританцовывая тонкими ногами, отфыркиваясь горячим паром, сует морду мне под руку.
После торжественной передачи коня Коваленко отводит меня в лесок. В глаза не смотрит, будто провинился передо мной.
— Ладно уж, не хнычь! — произносит после долгого молчания. У него морщится лоб. Говорит медленно, подбирая слова. — Мне тоже, того… трудно с тобой распрощаться. Все-таки вместе, того… сам знаешь, шляхту рубили.
— Спасибо!
Пожимаю его большую, крепкую ладонь, а перед взором встает комиссар полка Леонов. Мне кажется, что и он со мной прощается. Из-под толстых стекол ласково улыбаются синие, васильковые глаза. Они как бы спрашивают: «Так как же, товарищ Шутов, насчет фланга?» Отвечаю: «Клянусь, товарищ комиссар, и на гражданке всегда буду на правом фланге…»
Таких, как я, уволенных в запас, довольно много. До ближайшей станции нас провожают с музыкой. Коваленко шагает рядом со мной. Все время молчит. Но когда уже слышно отдаленное шипение маневровых паровозов, он, подкручивая усы, нерешительно заговаривает:
— Степа, понимаешь, просьба к тебе…
Командир рассказывает, что у него под Киевом есть девушка. В селе Бортничи. Одна осталась. Мать умерла, отца петлюровцы расстреляли. Красивая. Частенько пишет ему, интересуется «насчет любви». Он не отвечает. Почему?! Неудобно про любовь писать. Домой вернешься — еще на смех поднимут.
— Тебя, — протестую, — героя гражданской войны, на смех?! Тебя, которого сам Тухачевский за храбрость отметил в приказе?! Чудишь, Коля, чудишь!
Коваленко смущенно молчит.
— Напиши ей письмо, — просит он, глядя в сторону. — Напиши, что я человек дисциплинированный и с девицами посторонними не вожусь. А про героизм, про командующего — не надо…
Поезд, еще до нашего прихода набитый битком, должен был уйти в одиннадцать утра. Двинулся же только на следующее утро. И то хорошо! Счастливчики, которые заранее захватили полки, загромоздили мешками, узлами и чемоданами проходы, потеснились, освободив места и для тех, кто «проливал кровь».
Я втиснулся между пожилым мужчиной в форменной фуражке инженера-путейца и молодой женщиной, от холода закутавшейся в розовое бумажное одеяло с голубыми полосами.
У путейца красные влажные веки, большой рот. При разговоре у него обнажаются бледные десны. У соседки — темные печальные глаза. Они, казалось, вобрали в себя все страдания, перенесенные за последние годы нашим народом.
На скамейке против сидели пять пассажиров. Особенно запомнился матрос исполинского роста, светловолосый, с большими карими глазами. Скуластое лицо и тяжелый подбородок говорили о сильной воле. Одежду матроса составляли черный бушлат, брюки клеш. Но в руке вместо бескозырки он держал скомканный шлем.
У нас было тихо. А из других купе доносились голоса, иногда слышались брань, выкрики. Сначала я улавливал только отдельные слова, обрывки фраз. Потом за стеной кто-то злобно забасил:
— Ленин что — он не русский. Татарин вроде. Глаза у него какие? Узкие, азиатские…
От этих слов я вздрогнул. Посмотрел на матроса. Тот взглянул на меня, предостерегающе поднял руку: подожди, мол, не торопись!
Бас между тем продолжал:
— Ленин хитрый. Понял, что рабочий да мужик полками командовать не способные. Бывает, конечно, что и курица петухом поет… хи-хи-хи! Но если бы не царские генералы, нипочем бы Ленину не удержаться… Ленин их золотом приманил. Хитрый.
Матроса взорвало. Он вскочил, громко крикнул:
— Эй, контра, спусти воду! Не то я спущу!
В соседнем купе засмеялись. Путеец кашлянул в кулак. Глаза моей соседки одобрительно улыбнулись.
Бас откликнулся:
— Не стращай, не таких видали! Ишь какой командир нашелся!
Матрос локтями стал пробивать себе дорогу в сосед нее купе. Я хотел было двинуться за ним, но он легким движением руки посадил меня на место: один, мол, справлюсь.
— Контрреволюцию, гад, разводишь? — послышался голос матроса из-за перегородки.
— Сам ты гад! — огрызнулся бас. — Рот мне не закроешь. Теперь свобода. Что хочу, то и говорю.
— Правду говори. Будешь брехать про Ленина, дух из тебя вышибу. Понял?
— А что я брешу? — возмутился бас. — Мало в Красной Армии генералов? Ну скажи: мало?
— Не об этом речь, — парировал матрос. — Генералы и офицеры, которые в Красной Армии, сами к Ленину пришли. Он их не приманивал…
— Это все агитация.
— Нет не агитация! А что касается того, будто рабочий и крестьянин не могут полками командовать, так и здесь брехня. Сколько солдат армиями да дивизиями командовали, а ты— «не могут»!.. Возьмите, граждане, — обратился матрос уже ко всем пассажирам, — хотя бы Чапаева или Щорса. Какие же они генералы?
В вагоне послышался одобрительный гул. Моя соседка тоже оживилась:
— Правильно матрос говорит. Муж у меня батраком был. А теперь — командир Красной Армии. Главный начальник у него Блюхер. А сам Блюхер до войны на Мытищинском заводе вместе с моим братом работал.
Путеец кашлянул в кулак, потом спрашивает:
— Буденный, говорят, тоже будто из простых, казак с Дона.
По всему вагону слышатся голоса:
— Фрунзе кто? Сын фельдшера.
— У Щорса отец машинист.
— Егоров сам кузнецом был…
— В отпуск приехал? — спрашивает радостная мать. — На сколько?
Такой же вопрос задают при встрече товарищи, знакомые жители Дворца, Заполья, Городища.
— Насовсем, — отвечаю всем одинаково и от неловкости смущаюсь. — Отчислили. Молод, говорят, мой год еще не призывается.