— Союзникам свою кровь отдаем, а немцам территорию, — сетовал он, и на его скулах вздувались желваки. — Батюшка-царь долго молчать не будет…
В те дни я как бы повзрослел. Может быть, потому, что отец умер и мне вскоре пришлось стать главным кормильцем.
Надо сказать, я вымахал в довольно рослого, крепкого парня. С ровесниками справлялся легко. Однажды схватился бороться со своим старшим братом и победил. А ведь его даже взрослые побаивались и величали «грозой морей». После этого мой авторитет сразу повысился. Даже у Журавского.
Помню, на следующий же день он подошел ко мне, положил жирную тяжелую руку на мое плечо:
— Степа, тебе сколько лет?
— Четырнадцать скоро. А что?
Он смерил меня оценивающим взглядом, словно хотел убедиться, не обманываю ли. Потом улыбнулся:
— Из тебя выйдет крепкий воин. Но это когда-то. А пока мы должны заботиться о наших братьях-солдатиках: без хлеба они в окопах с голоду подохнут. Коров теперь будут пасти ваши девки, а ты выходи в поле на косовицу. Гляди, может, и самого Петра Радкевича за пояс заткнешь. А?
С Радкевичем у меня были личные счеты. Журавский знал об этом и теперь подбирался к моему сердцу лисьей тропой. Не долго думая, я утвердительно кивнул головой:
— Заткну!
— Не надорвешься, Степа? — хитро сощурил глаза Журавский.
— Заткну! — твердо повторил я…
Косарь Радкевич и пятеро его сыновей имели слабость к водке. Журавский намотал это себе на ус и втихомолку стал подпаивать их. Те не оставались в. долгу — на панских сенокосах сами работали до одурения и других батраков подгоняли.
Я как-то упрекнул дочь Радкевича Любашу, мол, отец ее и братья стали панскими холуями, продали свою батрацкую совесть за водку. Девушка побежала на сенокос, со слезами на глазах крикнула отцу:
— Эх ты, холуй, пьяница несчастный!
Вечером меня дважды драли за уши. Сначала Журавский, потом мать.
Любаше Радкевич запретил дружить со мной, и это было самое неприятное. Когда я теперь подходил к ней, бедняжка бледнела, пугливо оглядывалась.
Я решил отомстить Радкевичу. Батраки обещали меня поддержать. И вот «сражение» началось.
Петро, как всегда, шел впереди. Мы наступали ему на пятки. Один за другим отставали сыновья Радкевича. Но сам он продолжал упорствовать. Лишь на пятые сутки сдался. Вечером, сурово насупив брови и лихорадочно блестя глазами, спросил:
— Откуда у тебя сила такая, змееныш?..
После этого вожаком стал я. Сразу же завел другой порядок. Разок туда-обратно пройдемся — и перекур, отдых. Журавский недовольно ворчал:
— Опять отдыхаете! Хлеб сгорит.
— Уходите, — отвечал я ему угрожающе. — Не то совсем все это к чертовой матери бросим.
Он уходил, затаив злобу.
Тот вечер победы над Радкевичем мне запомнился на всю жизнь. Несмотря на усталость, я отправился купаться.
Над лесом медленно выплыла круглолицая луна. Птичь засверкала красным расплавленным золотом. Прохладная вода постепенно возвращала моему телу утраченные силы.
На средине реки вдруг раздался всплеск воды, и я увидел приближающуюся лодку. «Неужели Синкевич?» — подумал, зная, что Михаил Иванович страстно любит греблю. Действительно он! А кто это с ним? Слышу знакомый девичий смех. Любаша?! Странно! Каким образом она очутилась в лодке Синкевича? Неужели Любаша знакома с ним, только искусно скрывала. Если так, она молодец. Дядюшка Егор прав: язык надо уметь держать за зубами.
Пока я одевался, лодка причалила. Синкевич подошел ко мне:
— Тебя, Степа, можно поздравить с победой? Любаша мне все рассказала. Молодец, доказал свое. А теперь хватит… — Он помолчал, видно подбирая слова. — А то и тебя назовут панским холуем. Журавский хитер, у него к каждому свой подход.
Я опустил голову. От стыда готов был провалиться сквозь землю. В самом деле, Журавский нащупал мою слабую струнку и сумел нажать на нее.
Синкевич заметил мое смущение.
— Ладно, — сказал тепло, по-отечески, — не огорчайся. Ты завоевал авторитет у ребят. Теперь они пойдут за тобой…
Я не дал ему договорить:
— Завтра Журавскому морду расквашу, увидите!
Синкевич недовольно покачал головой:
— Горячий ты, хлопец, слишком горячий. И сил у тебя хоть отбавляй. Но их беречь надо. На рожон не лезь. Для начала я дам тебе небольшое задание.
Я приготовился слушать.
— Любаша, — обернулся он к девушке, — ну-ка прочти стихи. Только тихо.
Любаша продекламировала:
А кто там идет по болотам и лесам
Огромной такою толпой? —
Белорусы.
А что они несут на худых плечах,
Что подняли они на худых руках? —
Свою кривду.
А куда они несут эту кривду всю,
А кому они несут напоказ свою? —
На свет божий.
А кто же это их — не один миллион —
Кривду несть научил, разбудил их сон? —
Нужда, горе.
А чего ж теперь захотелось им,
Угнетенным века, им, слепым и глухим? —
Людьми зваться.
— Это стихотворение написал наш земляк Янка Купала, а на русский язык перевел великий писатель Максим Горький, друг Ленина, — объяснил Синкевич. — Выучи его и прочти косарям…
Мать пришла домой раньше обычного, до сумерек. Мы встревожились, не случилось ли беды? Более десяти лет была она дояркой в имении. Неужели ее выставили на улицу? Однако что это? Усталое худое лицо матери светилось от счастья. В уголках губ блуждала веселая загадочная улыбка. В руке мать держала большой бумажный пакет.
— Степа, — обратилась она ко мне, прижимая к груди пакет, — завтра мы с тобой едем царя встречать.
— Царя?! — вырвалось у меня.
— Да. Вместе с Журавским.
Мать развернула пакет. В нем оказались новые черные брюки, вышитая рубашка, носки синие в красную полоску и… кожаные ботинки. Нет, это положительно сон! Кожаные ботинки! Да кожаную обувь у нас носил только Журавский! Все остальные летом ходили босиком, а зимой в лыковых лаптях.
— Степа, примерь. Это все Журавский тебе дал…
Встречать царя… Странно, почему Журавский избрал для этого нас с матерью? Невольно вспоминаю слова Синкевича: «Журавский хитер, у него к каждому свой подход». Михаила Ивановича незадолго до того царская охранка бросила в тюрьму. А как он сейчас нужен! Он бы подсказал, как быть…
В руке у меня тоненькая, зачитанная до дыр брошюра о первом съезде РСДРП, состоявшемся в 1898 году в Минске. Я только что прочитал ее и знаю, кто такой Ленин, чего хотят большевики. Выучил наизусть «Интернационал». И вдруг — встречать царя! Идти на поклон к тому, кого уже начал презирать за бездарность, из-за него ведь бои теперь шли под Барановичами, а ночью, в тихую погоду, и мы слышали артиллерийскую канонаду.
В избу, наклонив голову, чтобы не зацепить притолоку, вошел Журавский. Быстрым взглядом окинул комнату, посмотрел на стол, повернулся ко мне:
— Мерил?
— И не собираюсь.
— Почему?
— Так. Я не поеду.
Журавский закусил нижнюю губу, но тут же деланно рассмеялся:
— Зачем стесняться? Царя-батюшку в Могилеве будут встречать хлебом-солью тысячи белорусов. От имени Жилинского — мы трое. Ты хоть и лоботряс, но работать умеешь, как твой покойный отец, как и твоя мать. Поэтому тебе и оказана честь встречать царя, правую руку бога! За счастье бы посчитать должен, благодарить меня, а ты еще куражишься. Выпадет ли еще такое — повидать самодержца Николая Второго Александровича, императора Всероссийского, Московского, Киевского, Владимирского, Новгородского, царя Казанского, Астраханского, Польского, Сибирского, Грузинского, государя Псковского, великого князя Смоленского, Литовского, Волынского, Подольского и Финляндского, князя Эстляндского, Лифляндского, Курляндского и Семигальского, Белостокского, Kaрельского, Тверского, Пермского, Вятского, Балкарского, — выпалил он не переводя дыхания.
Мы глядели на управляющего, как на чудо при роды. Откуда ему все это известно? Ведь он неграмотный мужик, читать-писать не может. Но почести кому надо отдать умеет, тут у него природный талант!
Уходя, Журавский заявил, что заедет за нами в полночь:
— Ночью ехать придется, чтобы вовремя добраться до станции.
Остались считанные часы. Кто посоветует мне, как поступить? Могу, конечно, наотрез отказаться, жандарма Журавский не вызовет. Но я помню слова Синкевича «на рожон не лезь».
Решил сходить к Мите Градюшко, умнице, моему лучшему другу. Митя украинец, из Киева. Нужда за ставила смуглого, черноглазого паренька скитаться по стране в поисках куска хлеба, пока он не застрял у помещика Жилинского. Много времени прошло с тех пор, но Украину он любил с прежней страстью. Часто тоску свою выражал в нежно-мелодичных, печальных напевах, которых знал очень много. Слушая его песни, я, бывало, переносился мысленно в неведомые бескрайние степи, к могучему седому Днепру, видел крытые соломой хатки, утопающие в белой кипени цветущих садов, красавец Киев с золочеными куполами церквей. Но всю эту дивную красоту омрачал пронзительный свист нагайки. И уже тогда я понял, что хлыст помещика и дубинка жандарма бьют одинаково больно и в Белоруссии и на Украине.