Майоль немало увидел с одного взгляда. Работа над картиной подвинулась вперед достаточно для того, чтобы он смог прочитать, что здесь «что-то происходило» в ту зафиксированную художником минуту, когда кочевники земли — цыгане и кочевники моря — рыбаки оказались бок о бок. Живопись во многом ушла даже еще дальше. Нелепое искажение истории знаменитыми живописцами, теми, кто вывел на сцену всех римлян времен упадка и разных «Детей Эдуарда» — истории, от которой оставался только сюжет (и какой сюжет!), сюжет гротескный, гипертрофированный, — не должно было скрывать существование другой живописи, в которой сюжет действительно имеет значение и которую ненавидел Майоль, от символизма его современников до экспрессионизма и сюрреализма, от Гюстава Моро до Кирико. Но тут живопись вступала в ту область, где царила «идея», что было равно неприемлемо и для Лонги, и для Майоля.
Эме любит вспоминать этот холст, оставшийся в Валансьенне. Он снова увидел его месяц назад — холст был покрыт пылью. Куда девалась его ярко-красная лессировка? Он протер картину мягкой губкой. Краска сверкала, как фанфара на городском празднике под платанами. Он бережно тронул ее вытянутой рукой и снова увидел эту встречу дорог морских и земных, эту зелень, и лодки, и чаек, оспаривающих свои владения у голубей. Это было именно то самое, чего он искал всегда, и то, что старик своим орлиным взглядом сумел разглядеть и так кратко определить — чувствительную геометрию, гармонию сердца и разума.
И это надо было не воссоздавать вновь, но вновь обрести. Повторить тот же самый мотив было невозможно. У повозок были теперь расплывчатые формы воздушных масс и линий ветра, проносившегося над настоящими лодками и над Дуном. Они исчезли вместе с дерзкими цыганками и их орущими детьми. Gone with the wind Circus Cesar Pompon…[35]
Казино на сваях на Малом острове — огромная игральная кость — сохранило свой светло-розовый цвет — цвет старого кирпича. Оно реквизировано. В 1938–1939 годах это была штаб-квартира контрабандной торговли оружием и молоком, а ныне это бар с коньяком, «сайд-каром» и «радугой»[36] для коллаборационистов. Эме туда больше не пойдет, да и раньше не ходил. Куда лучше было бы искупаться, но на Фонтоле, на Малый остров, на Большой остров и на Дунский мыс не пускают.
ACHTUNG! MINEN[37]
Он доходит до самого Трока, один, наедине с морем, с попутным ветром, сторожками в виноградниках, спускающихся чуть не до самой прибрежной гальки, совсем белой, почти арабской — полумесяц на кубе. Он погружается в прохладную воду. Война возвращает природу в ее первозданное состояние. Даже рыба — красновато-коричневый с золотистым отливом губан и серебристые окуньки — теперь не ускользает от тебя.
Высохнув на солнце, он бредет назад. На улице Братства, над ателье фотографа, он надеялся отыскать Поля, чьи виноградники в Лезиньяне, в Корбьерах, и баркас в Баньюльсе — два его страстных увлечения. Дом заперт. Фотограф внизу ничего не знает. Пюньо возвращались на несколько недель летом сорок второго, но чаще всего они остаются в Бель-Иле. Эме позавтракает один. После трех лет войны и плена для него все еще самое тяжелое — одиночество.
Дни мелькают один за другим. Песок наполняет склянки песочных часов в медленном ритме долгого сна, которого требует его тело (он спит по десять часов в сутки), двух ежедневных купаний, которые его закаляют (он проплывает теперь почти целый километр, только не кролем, от которого у него болит рана), и еды — он питается в притихшей, полупустой столовой. Последнюю прогулку он совершает вечером, когда вода кажется масляной, а рыбаки готовят фонари иератическими жестами орфических жрецов.
Почему он еще не начал писать? Это вроде осечки с Миленой после вечера в Европейском клубе. А может, это разные вещи — ведь он много рисовал на отмелях пустых времен Вестфаленгофа.
Нет, суть не в том. А в том, что в Германии он не хотел ничего делать, кроме эскизов, этюдов, декораций. Единственной серьезной вещью у него был триптих о покровителе узников — «Апостол Петр в темнице» (позировали Вандеркаммен и Таккини! Хороши они были в роли центурионов кесаря!). Но он не думал ни о работе по заказам, ни о работе для души. Отныне он станет писать небольшие вещи. Да разве можно писать картины, если не знаешь, где ты будешь через десять дней? Он идет. Бедра еще побаливают, но он это превозмогает. Надо снова обрести гибкость, которую он утратил, несмотря на то что заставлял себя делать бесконечные круги по лагерю.
Его по-прежнему не замечают. Если он здоровается первым, то получает удивленный ответ. Пораженные навязанной им войной, каталонцы укрылись в унаследованных от предков жилищах, в ресторанчиках, куда ведет сперва длинный коридор, а потом узкая лестница, в своих кафе, расположенных согласно некоему тайному топографическому плану. Они сердиты на весь мир, который нанес им двойное оскорбление: война и оккупация.
Эме бывает в двух кафе — в Зеленом, выкрашенном в ослепительно белый цвет, и в Красном, которое скрывает, что око красное. В Зеленом (там собираются «правые») можно услышать громоподобные речи такого рода:
— Каталонцы не празднуют Пиренейский договор тысяча шестьсот пятьдесят девятого года[38]! Бог даст, доживем до его трехсотлетия — до тысяча девятьсот пятьдесят девятого — и опять ничего праздновать не будем. А может, тогда и будем. Мы будем праздновать присоединение Франции к Руссильону!
Раздается смех насчет Эме Лонги, но он не чувствует себя задетым. Ведь он вне игры, как в регби, от которого они в восторге, тогда как он предпочитает футбол. Здесь играют в тарок, а также и в трюк — это настоящий трюк, это игра карт и гримас одновременно, это разговор глухонемых, пантомима беглых взглядов, быстрых движений губ, мгновенно высовываемого языка, и все это порой прерывается взрывами хохота, который в конце концов смолкает, а окаменевшая физиономия вновь обретает ангельскую невинность. Сквозь гримасы и фанфаронство каталонцы наблюдают за миром и его прохожими — подозрительные, выжидающие, уязвленные. В особенности за этим «пришельцем из чужих краев» — он хуже, чем gavatche[39], за этим северянином, этим, как говорят, правительственным чиновником, который вдобавок еще служит в Управлении по делам военнопленных, этим бездельником в отпуску (эх, везет же людям!), который в эту минуту тайком срисовывает в блокнот мемориал в честь героических защитников Баньюльса в 1793 году от врагов Свободы… Рядом фонтан. Но помпа у него бездействует. Так вот с помпой принимают здесь Республику или же Свободу на каталонском языке Эме Лонги. Ручка у помпы сломана. До войны ее починили, обмотав железной проволокой. Проволока сохранилась. Только заржавела, вот и все. Когда я окрестил этот фонтан «Свободой», я был еще цел и невредим. Это пристанет ко мне. Теперь я такой же, как он, и ему на меня наплевать!
Баньюльцы видели также, как этот одинокий курортник входил в мэрию. Верно, нужны билеты или талоны. Эти «пришельцы из чужих краев» отбирают у нас и то немногое, что есть… Баньюльцы видят, как он стоит перед Лабораторией Араго[40], смотрит в морскую даль, вдыхает крепкий запах йода, идущий от сланцевых плит, еще теплых от солнца, любуется золотистым мхом, пятнами испещрившим скалы, аплодирует пенной кавалерии, штурмующей Большой остров, на котором вечно агонизирует Раненый воин с Памятника павшим. Жители Баньюльса, которые с 1936 года повидали виды и по ту и по эту сторону гор, полагают, что это странный малый.
Одноногий деревенский сторож трубит в рожок. Его окружают мальчишки, женщины и старики. Так они узнают новости на море, а равно и в области сельскохозяйственных культур.
35
Унесенный ветром Цирк Сезара Помпона… (англ.).
36
Название французского коктейля.
37
Осторожно! Заминировано (нем.).
38
По Пиренейскому договору 1659 г. между Испанией и Францией, положившему конец вражде между этими державами, Испания уступала Франции Руссильон с г. Перпиньяном и большую часть Артуа.
39
На местном диалекте — чужак.
40
Речь идет о знаменитом французском физике Доминике-Франсуа Араго (1786–1853), уроженце Восточных Пиренеев.