— В добрый час, сынок! Почему же ты скрывал от нас? Вышло как-то очень неожиданно.
— Не хотел маму огорчать.
— Меня? — обиженно спрашивает мама.— Можно подумать, будто у вас вовсе старорежимная мать. Почему я должна огорчаться? На такую службу не всякого возьмут. Конечно, нелегко расстаться со своим дитем, да еще с самым старшим и самым хорошим сыном.
Слезы бегут по ее лицу, но разве когда-нибудь можно понять, отчего плачет мама — от радости или от горя?
Старик обнимает ее за плечо:
— Птенцы начинают покидать нас. Орлята вылетают из гнезда. Не успеем оглянуться — и Вовка расправит крылья.
— Да я хоть сегодня готов идти в пограничники,— не выдерживаю я.
Все смеются, а мама сокрушенно качает головой:
— Коня куют, а жаба ногу подставляет...
Она снимает руку отца со своего плеча, подходит к Анатолию, гладит его по волосам. Не пойму, за что она его так любит? Подумаешь, орел! Счастливчик, наденет зеленую фуражку, получит винтовку, будет скакать верхом на коне, гоняться за лазутчиками. Эх, почему мне не девятнадцать лет? По-моему, Степка тоже ему завидует. Ужас как медленно идет время...
НАВСТРЕЧУ БУРЯМ
Синие майки и белые трусы с красной каймой преобразили команду. Даже Керзон в черном свитере, в бутсах и гетрах с наколенниками выглядит мужественно, как рыцарь.
Первая тренировка «Молнии» в новой форме привлекла немало ротозеев с Черноярской. Но в полдень капитан «Гарибальдийца» прислал Федору Марченко записку, в которой сообщал об отсрочке матча на неопределенное время в связи с отъездом пяти игроков его команды на село по комсомольской мобилизации. Неужели все они подались в эти Пески вместе с Андреем Васильевичем?
Теперь Степку, Саньку и меня ничто не удерживало, мы могли отправляться в путь-дорогу.
Итак, решительно все готово. На рассвете мы снимаемся с якоря. Степка и Санька уже давно на Днепре. Я, чтобы не вызвать подозрений у домашних, вышел из дому лишь в восьмом часу вечера и, беззаботно посвистывая, проследовал через двор. Княжна, как и обычно, лежала грудью на подоконнике. Она обожгла меня взглядом своих неестественно больших глаз, в которых всегда тлела искорка иронии, и подарила воздушный поцелуй.
Ощущение свободы переполняло меня. Бог ты мой, до чего хорошо никому не подчиняться! Санька утверждает, будто я по природе анархист. Шут гороховый! Даже назвал меня Бакуниным, объяснив, что был такой тип — анархист. Впрочем, у Саньки, как и у всех много знающих людей, иногда ум за разум заходит. Отныне я — властелин своих желаний, своего времени, могу делать все, что взбредет в голову. Меня всегда злили рассуждения взрослых о свободе вообще и о свободе личности. Ведь в то же время они самым беззастенчивым образом подавляют на каждом шагу нашу свободу. В сущности, мы бежим из родного города именно по этой причине: хочется, пусть на время, освободиться от воспитателей. Честно говоря, жаль расставаться только с футболом. На этот вопрос у Саньки своя точка зрения. Он справедливо говорит:
— И до нас были люди, во имя человечества приносившие в жертву любые удовольствия, лишавшие себя многих благ. Кто знает, а вдруг нам выпадет на долю совершить в этом плавании какое-нибудь открытие?
Итак, в последний раз окинув Черноярскую растроганным взглядом и мысленно простившись со стариком, настраивавшим на балконе гитару, я решительно пошел навстречу бурям, как любит выражаться Санька. Хлопцы еще вчера погрузили все в лодку, и я шел налегке. Только несколько головок чеснока нес я в кармане, стянув их у матери перед самым уходом. Может быть, она уже хватилась пропажи, но ведь это не самое большое огорчение из тех, какие я причинил ей.
Воображение рисует мне смятение и ужас на лице мамы, когда она обнаружит наше исчезновение. В записке я написал: пусть о нас не беспокоятся, мы едем подработать деньжат честным трудом, не хотим жить трутнями.
По улицам течет веселый шум. Над кинотеатром Шанцера уже зажглись огни рекламы. Сегодня идет новый фильм. Людской поток медленно растекается по Крещатику. Невозможно пробиться к рекламе, а хочется взглянуть на Мэри Пикфорд. Работаю локтями. У самого входа в театр мелькает лицо Зины. Рядом с ней высокий парняга, в вышитой шелковой косоворотке. Да ведь это Севка Корбун! Держится с ней запросто, весело болтает. Трепаться он умеет! А ведь совсем недавно эта Зина так же щебетала с Вовой Радецким...
Но удивительно, к Зине у меня нет неприязни. А Севке я бы с удовольствием набил морду. Силясь побороть волнение, прячусь за колонну и наблюдаю за ними. Сердце стучит, как молот. Прежде, в школе, этот самый Севка мне даже нравился, а сейчас... Вот подойду и, ни слова не говоря, трахну. Да, я вовсе забыл о Степке и Саньке, а ведь они меня ждут. Хорош капитан, нечего сказать!
И почему он выбрал именно Зину? Мало, что ли, девушек! В сущности, ему скорей подходит Люська.
Да и я тоже хорош: пи разу, болван, не пригласил Зину в кино или в сад на концерт, даже не предложил сходить вместе на пляж, хоть она дважды намекала, что хотела бы научиться плавать. Пока я разыгрывал из себя гордого рыцаря, этот прыщавый Севка не дремал. И что она в нем нашла? У него на лице синее родимое пятно, и вообще он противный. Может, пройти мимо них, беспечно поглядывая по сторонам? Пусть Зина увидит меня, пусть в ней заговорит совесть. Нет, в актеры я не гожусь, такая роль мне не по силам. На миг, пока закуриваю папиросу, я теряю их из виду. Все-таки курение успокаивает, во всяком случае я чувствую себя значительно уверенней после двух-трех затяжек. Проталкиваюсь сквозь толпу. Шелковая косоворотка мелькнула у самого входа в зал и исчезла за дверью. Этот нахальный Севка не будет сидеть истуканом полтора часа. Клянусь, он уже гладит Зинину ручку, ее тонкие длинные пальцы.
Подавленный, бреду по Крещатику. В Купеческом саду гремит музыка милицейского оркестра. С тяжелым сердцем спустился я к Цепному мосту, там знакомый лодочник переправил меня на левый берег.
Неприятности всегда идут косяком, как сельдь в море. На берегу меня встретил бешеным лаем Санькин Трезор. Будь они трижды прокляты, этот Трезор и все псиное племя! Любая плюгавая сука при моем появлении ощетинивается и злобно рычит, точно я собираюсь откусить у нее лапу. Шпицы и дворняги, пудели и сеттеры, таксы, мопсы, пинчеры, терьеры, волкодавы, даже уродливые бульдоги и жалкие болонки так и норовят впиться зубами в мою ногу или в ягодицу.
Санька все это отлично знает, зачем же он привел своего Трезора?
— На кой черт ты взял собаку? Я с ней в лодку не сяду.
— Вова, лучшего сторожа не найти. Иначе придется ночью дежурить по очереди.
— Плывите тогда без меня, такого уговора не было,— не сдавался я, держась на почтительном расстоянии от пса.
— Не дрейфь, Вовка,— примирительно сказал Степка,— ты будешь на корме, а Трезор — на носу.— При этом он солидно посасывал знаменитую батину трубку. Чашечка ее была сделана в виде головы Мефистофеля.
— А еще прешься в капитаны,— презрительно сказал я. — Нос корабля должен быть свободен, иначе мы не сделаем и трех узлов в час.
Я достаточно начитался книг о пиратах и морских сражениях и среди ребят слыл авторитетом по этой части.
— Вовка, вот те крест, Трезор не кусается, он только лает,— стал уверять Санька.— Погляди. —Он ударил Трезора босой ногой в бок, на что тот ответил жалобным повизгиванием.— Отвечаю головой, что Трезор тебя не укусит.
— Я свидетель,— согласился Степка,— факт! И потом Трезор ведь не бешеный, если и укусит — уколов делать не надо. Факт! Пошли к лодке.
Я поплелся за ними по песку. Над куполами Лавры выплыл месяц, и мне почудилось, будто он смеется над моей трусостью.
Я хорошо знаю залив, где стоит паша лодка, но сейчас в темноте ориентируюсь плохо. Вода в реке густая, как студень, и темная, как тушь.
Лодка оказалась основательно нагруженной: рыболовная снасть, одежда, запасы еды. Мы подтянули ее на песок и стали устраиваться на ночлег. Растянувшись на теплой после знойного дня земле, я молча гляжу в синее небо.